По прочтении доклада Валазе некоторые члены Конвента потребовали его отпечатания. Но тут возник вопрос: следует ли отпечатать только фактическую часть или весь доклад вместе с принципиальной частью, доказывающей, что понятие о королевской неприкосновенности не может послужить препятствием для предания суду Людовика XVI. Мнения разделились. Крайняя правая, в глазах которой неприкосновенность являлась щитом, вполне ограждавшим короля от обвинения и суда за его поступки, требовала, чтобы была отпечатана только фактическая часть доклада. Против этого мнения решительно восстал Дантон.
«Я слышал, — сказал он, — что некоторые депутаты хотят помешать опубликованию принципиальных соображений. Я полагаю, что нужно напечатать весь доклад; вы должны оправдать перед всем миром и потомством тот приговор, который вынесете королю — клятвопреступнику и тирану. В подобных случаях не следует скупиться на издержки по печатанию. Всякое мнение, достаточно зрелое, если оно будет содержать хоть одну хорошую мысль, должно быть опубликовано. Правда, суждения докладчика о неприкосновенности далеко не полны; к ним можно прибавить многое. Нетрудно доказать, что и народы также неприкосновенны, что не бывает договора без взаимных обязательств. Очевидно поэтому, что если бывший король хотел совершить насилие над нацией, изменить ей и погубить ее, то осуждение его согласно с требованиями вечной справедливости. Я не намерен сейчас начинать дебатов и ограничиваюсь требованием опубликовать весь доклад».
Мнение Дантона одержало верх; было решено напечатать весь доклад целиком. Вопрос о неприкосновенности, затронутый в докладе Дюфриша-Валазе, стал теперь важнейшим очередным вопросом. Прения по этому вопросу скоро поглотили все внимание Конвента. Они были открыты докладом Комитета законодательства, который закончил свои работы одновременно с Комиссией Двадцати четырех. Этот доклад был представлен Мелем, на следующий день после доклада Валазе. В нем говорилось:
«Подлежит ли суду Людовик XVI за преступления, совершенные им на конституционном троне? Кем он должен быть судим? Предстанет ли он перед обыкновенным трибуналом, как и всякий другой гражданин, обвиняемый в государственной измене? Будет ли он предан трибуналу, образованному из всех избирательных собраний 83 департаментов? Не лучше ли судить его самому Национальному Конвенту? Необходимо ли, уместно ли предлагать приговор на утверждение всех граждан республики, соединенных в коммунальные или в первичные собрания? — вот вопросы, над которыми долго и серьезно размышлял ваш комитет законодательства. Первый из них — самый простой, и, однако, именно он требует наиболее зрелого обсуждения — не для вас, не для большинства французского народа, который уже изведал всю полноту своей державной власти, но для того незначительного меньшинства, которое усматривает в конституции право на безнаказанность Людовика XVI и ждет от вас разрешения своих сомнений; для тех наций, которые еще управляются монархами и должны быть просвещены вами; наконец, для всего человеческого рода, который устремляет на вас свои взоры, колеблясь между потребностью и страхом наказывать своих тиранов, и ожидает, быть может, только вашего заключения, чтобы прийти к тому или иному решению.
Открывая конституцию, освятившую деспотизм под именем наследственной монархии, я читаю в ней, что особа короля священна и неприкосновенна. Я читаю, что если король не пожелает принести предписанной законом присяги; если он, давши присягу, потом нарушит ее; если он станет во главе какой-либо армии и направит ее против нации; если он формальным актом не окажет противодействия подобному предприятию, которое велось бы от его имени; если, наконец, он, покинув государство, не вернется назад в определенный срок, по приглашению законодательного корпуса, — то во всех этих случаях он считается лишенным власти. Я читаю, что после добровольного отречения или предписанного законом низложения король вступает в класс граждан и подлежит наравне с ними обвинению и суду за действия, совершенные им после отрешения от власти.
Но значит ли это, что король, если он достаточно ловок, чтобы избегнуть перечисленных случаев, может безнаказанно предаваться самым диким страстям? Значит ли это, что он может пользоваться своей конституционной властью для уничтожения самой конституции? Следует ли отсюда, что если, несмотря на тайное призвание чужеземных орд, несмотря на пролитие крови сотен и тысяч граждан, король все-таки потерпит неудачу в своих предприятиях против свободы, то он отделается потерей скипетра, который был ему ненавистен, ибо он не железный; что нация, так долго угнетаемая, так низко обманутая, не будет иметь права в минуту пробуждения поразить его карающим мечом и дать великий пример всему миру? Может быть, таково было действительно намерение лиц, предложивших эти статьи, которые не замедлит привести в свою защиту Людовик XVI. Но если бы от них потребовать объяснения, они ответили бы лишь уклончивыми фразами; они не посмели бы признаться, что стремились вернуть Людовика к деспотизму, соблазнив его подобной безнаказанностью. Эти люди уподоблялись в некоторых отношениях сенатской аристократии Рима, которая, подготовляя народ к рабству частым назначением диктаторов, окружала себя мраком и тайной, как будто она стыдилась, по выражению Жан-Жака, поставить отдельное лицо выше закона.
Посмотрим, каковы были мотивы и цель установления королевской неприкосновенности; это единственный способ понять ее истинный смысл, чтобы судить, можно ли противопоставлять ее самой нации.
Франция, говорили тогда, не может существовать без монархии, равно как монархия — без неприкосновенности. Если бы король мог быть обвинен или предан суду законодательным корпусом, та он находился бы от него в зависимости. А если так, то одно из двух: либо он был бы вскоре свергнут этим корпусом, который, завладев властью, вступил бы на путь тирании; либо он был бы совершенно обессилен и лишен возможности следить за исполнением законов. Во всяком случае, свободе настал бы конец. Следовательно, король должен быть неприкосновенным не в его собственных интересах, а в интересах самой нации. Однако люди, приводившие такие доводы, соглашались, что королевская неприкосновенность могла бы стать опасной для свободы; но они утверждали, что эта опасность устраняется ответственностью министров. Вот какими софизмами старались сбить с толку нацию! Но неужели мы не знаем, что королевская власть долго существовала и у спартанцев, и у других народов древности, не прикрываясь эгидой неприкосновенности? Что их правители были ответственны перед народными трибуналами? Что зависимость и подсудность этих правителей не только не вредили свободе, но служили, наоборот, ее единственной гарантией? Более разумные, чем спартанцы, французы низвергли самое королевскую власть, прежде чем заняться участью виновного короля; французская нация уже доказала, как клеветали предатели, уверявшие, что она нуждается в монархическом правительстве для поддержания своего могущества и славы. Однако вернемся к вопросу о неприкосновенности. По собственному признанию ее защитников, королевская неприкосновенность имела в виду исключительно интересы нации, охрану ее покоя и свободы; она не принесет вреда, говорили они, так как король не может издать ни одного декрета без утверждения министра, а министры, в свою очередь, отвечают головой за всякое преступное действие администрации. Если бы Людовик XVI всегда подчинялся этим ограничениям своей власти, то у него был бы благовидный предлог сказать вам: «Что бы я ни делал, я всегда стремился к счастью нации; я мог, конечно, ошибаться, но меня поощряло сознание моей неприкосновенности при проведении в жизнь моих идей общественного блага. Я предлагал все меры на утверждение министров; я не издал ни одного декрета, не скрепив его их подписью; посмотрите их отчеты — вы увидите, что вся вина падает на них, ибо они одни должны были гарантировать мои ошибки». Но сколь не вправе Людовик держать подобные речи! Как нарушал он закон, повелевающий ему иметь агента, всегда готового отвечать за его ошибки или преступления! Как обращал он против нации прерогативу, полученную им в ее интересах, как искусно обходил он гарантии личной и общественной свободы! Мы давно уже предчувствовали, что чьи-то руки роют могилу нации; но эти руки были невидимы.