Обнаружила, что забыла закрыть окно на ночь.
И в школу с Катариной в этот день идти наотрез, без всяких объяснений, отказалась.
Плетя мохеровый шарф из бока Бэнни на лестнице, набрав (с некоторым внутренним содроганием, после отвратного ночного альптраума) тайный номер во Франкфурте, она неожиданно умудрилась высечь из телефонного аппарата глоссолалии: на линии вдруг заиграл протяжный и самоуверенный русский голос.
– Алллоооо?
Подошел какой-то Лев. Глеба не оказалось. А Лев выслушал все ее сбивчивые пароли и имена, и сказался лучшим другом Глеба. Поклявшись, что того не будет во Франкфурте до конца следующей недели, Лев начал глупейше кокетничать с ней по телефону:
– Девушка, по чарам вашего милого голоска сразу можно догадаться, что у вас в предках были русские белые офицеры! – Лев вытягивал русские слова, как разжеванную ириску. – Не правда ли?
– Был. Георгий, – вымолвила Елена, чувствуя себя как на каком-то неприятном экзамене у похотливого профессора, подтекст вопросов которого предельно понятен, но которому все-таки нужно отвечать предмет. – У Колчака служил.
И сразу полыхнули костры, и подъехал в темноте дозор на каурых конях, прикрывающий позиции после бежавших из Екатеринбурга бело-чехов; и жгучий красавец – поручик Георгий гарцевал на коне: тонкий длинный нос с гордой благородной горбинкой, и вихры вороново крыло – всегда описывала именно так, наивно, его не уцелевшие фотографии Анастасия Савельевна. Двоюродный дед Георгий, неприлично юный для того, чтобы называться дедом; девятнадцатилетний мальчик, в Париже c матерью успевший в ранней юности побывать, волшебно игравший на фортепьяно лиловые фантазии неизвестного француза с облачным именем Дебюсси, сводя с ума барышень; всё до последнего патрона не веривший, что город, с такими жертвами, огненной верой отвоеванный за год до этого, теперь вновь сдан беснующейся сволочи – то ли из-за трусости союзничков, то ли из-за этих подлых ворюг чехов. И потом замутила глаза следующая, такая душераздирающе краткая, как Sarabande из Pour le Piano, летняя, ночь – и порхнул белый, любовно вышитый для него Глафирой носовой платок с их переплетенными инициалами, который Георгий на рассвете перед расстрелом успел выкинуть из окна управы – где держали под арестом захваченных в плен белогвардейцев – брату Савелию (переметнувшемуся к большевикам офицеру, вошедшему накануне в город с красными бандитами), умоляя передать любимой это последнее прощай.
– А что ж второй-то дед? Савелием, вы говорите, звали, так ведь, да? Почему ж он к красным-то подался? – праздно любопытствовал, спустя семьдесят один год, сидя в мирном Франкфурте, флиртующий Лев.
– А задницу, по-моему, просто спасал, – в отместку за львиные «чары голоска», грубо и четко выговорила в трубку Елена. – Бабник, подлец и приспособленец. Спас. Увы. Стал моим дедом. Не Георгий, а он. Бабушка, по-моему, сделала выбор просто из-за памяти и любви к Георгию. Вышла за его брата. Такой вот глупый русский левират.
И на секунду опять сверкнул в памяти семейный апокриф: Савелий, потихоньку пробравшийся под окно управы, и из кустов высвиставший Георгия, запертого на втором этаже под караулом; шепот Георгия, произнесшего в последний раз имя Глафиры. Скорчившийся Савелий, слышавший в последний раз голос брата, но лица его не видевший. И потом, когда голос сверху неожиданно стих, а раздались там уже совсем другие голоса и совсем другие звуки – Савелий, уже обезличенный, как вор ночью, подобрал скорей белый платок, заткнул руками уши – и убежал на полусогнутых прочь.
– Леночка, как вы мне нравитесь! – сладко промурлыкал из трубки Лев, – Приезжайте тотчас же! Мы с вами должны непременно скорей познакомиться!
И ехать во Франкфурт как-то сразу расхотелось.
Не так ей представлялся этот магический звонок и разговор. Не так.
Подразнив Катарину для порядку: сколько часов, мол, трястись до Франкфурта в поезде? – она дошла пешком до станции, и поехала одна гулять в Мюнхен.
В электричке было битком.
Прямо напротив нее сидела старенькая злобная твигги со щеками всмятку и гримасничала в лицо служебным запискам в темно-коричневой, обтянутой шотландкой папке на молнии – сама тоже в скучном клетчатом костюмчике, только на пуговицах. А рядом с Еленой, приперев ее к окну, купался в собственной тучности и синих складках костюма страшно похожий на канцлера Хельмута седоватый господин с залысиной, органично образованной его большим лбом с густыми бровями, как будто ярко подведенными черным карандашом; он аккуратно сложил кочан своего пуза вместе с бордово-чешуйчатым галстуком на колени, так что там уже не умещался его алый мотоциклетный шлем с отъездным прозрачным намордником: его он держал, обняв, на груди – перевернув вниз дном, как таз, и барабанил по нему с обоих пандовых полукружий пухлыми лапами с отполированными ногтями, беззвучно пумпурумкая губами, и ласково глядя в потолок, как будто просил подаяния.
В Грёбэнцэлле в вагон неспешно вошла, окатывая каждого пассажира с ног до головы критичным взглядом, кучеряво-бритая пожилая негра в длинной черной юбке и малиновом ангоровом свитере под горло, над лицом которой явно кто-то подшутил в процессе изготовления: пока оно еще не застыло, нацепил на самый кончик носа чересчур тяжелые для нее очки для чтения – без оправы, но зато с очень толстыми узкими стеклами с золотыми дужками – в результате чего нос изумленно отъехал вниз, как капля, вместе со всей нижней половиной лица; и теперь она очков явно никогда не снимала, как и не меняла менторского выражения физиономии: села рядом с твигги, на освободившееся место, достала из сумки «Шпигель» и принялась, облизывая слишком грязно прокрашенный на фалангах указательный палец, глянцево листать журнал, отнеся его страшно далеко от себя, и отпятив книзу фиолетовые губы; и было все время страшно, что чудом держащиеся очки сейчас все-таки с ее оттянутого носа слетят и загремят на пол.
Глазея на просыпающуюся за окном зелень, совершавшую энергичную утреннюю пробежку за поездом, Елена вдруг соскользнула взглядом на отполированную плоскость стекла, отпрянула, влипла в плечо двойника Коля, и принялась усиленно дуть вверх, руками пытаясь пристроить оторвавшийся и болтавшийся перед ее носом сверкающий слюдяной канат, акробат-производитель которого опрометчиво намеревался спуститься сейчас в никуда. Твигги вжала дряблые щеки и взглянула на нее с плотоядным осуждением; негра молча наградила приговором поверх очков, тут же достала из своей обширной кожаной черной сумки с четырьмя ручками ядреный джюси-фрюйт, и землетрясение на ее жующем грозном порицающем лице в падающих очках стало выглядеть совсем уже эсхатологически; и только капустопузый господин остался относительно лоялен и рассматривал жестикулирующую в пустом воздухе соседку с добродушным, но настороженным интересом, перестав даже барабанить по мотоциклетному кумполу – а Елена, уже лопаясь от внутреннего смеха, всё, как назло, никак не могла вспомнить, как же будет «паучок» по-немецки, внезапно сообразив, как же должны выглядеть все ее пассы в воздухе, если сверкающую канатную дорогу с сорванными швартовыми на солнце видно только ей – и в результате лишь выразительно указала эрзац-Колю пальцем вверх. Но лучше бы и этого не делала – потому что тут же потеряла уже и его сочувствие: тот, посвистывая, отвернулся в проход, и все трое спутников остались сидеть с окаменелыми лицами до Мюнхена, рядом с широко улыбавшейся и вдохновенно дувшей на солнечную взвесь русской.
– Нэкстэр хальт – Мариен-платц! Пожалуйста, выходите справа! – объявил томный женский электронный голос, и засвистело, завертело, вынесло в безразмерный переход с киосками – музеями вновь только что созданной цивилизации еды в блестящих хрустящих пакетиках; в лабиринт, с десятками потайных лазов, пропахший духами; где самым захватывающим дух аттракционом оказалось прокатиться вверх в прозрачном лифте, и внезапно радостно материализоваться откуда ни возьмись уже на солнечной, палёной марципановой лепки, Мариен-платц, стараясь не размешать себя в толпе под подъезжающий звон чайных ложечек колоколен, и вылиться наружу из поразительно чистого новенького стеклянного бокальчика, похожего на перевернутый вверх тормашками железнодорожный стакан в металлическом подстаканнике, спрессованный кем-то в руках для компактности в куб.
Почувствовав вдруг разом остро, что все эти дни жила как-то впроголодь, Елена распаковала первое же попавшееся под руку кафе, на втором этаже, над пышной кондитерской, с окнами прямо на вяленую башню ратуши. Долго выбирала у витрины – пытаясь вспомнить эпитеты, которые киоскер на вокзале присваивал каждому зоологическому роду бубликов – в зависимости от формы закрутки рогов.
– Нет-нет. Вот это будет для вас очень хорошо. У нас специальное предложение для этого времени дня, – сказала сонная и неприветливая официантка с толстыми икрами, послюнявив меню и ткнув в него тупым пальцем, как будто ноги.