Когда Мелвилл перестал мечтать о счастливом разрешении дела и надеяться на публикации, когда стал вести себя исключительно так, как ведут себя люди, «предпочитающие отказаться», он много лет подряд постоянно искал работу, чтобы содержать семью, – любую работу. А когда наконец нашел – где-то году в 1866-м, – его судьба в точности повторила судьбу Бартлби, им же самим сотворенного странного персонажа.
Параллельные жизни. В последние годы Мелвилл, как и его герой Бартлби, эта «последняя колонна разрушенного храма», служил в заштатной нью-йоркской конторе.
Невозможно побороть искушение и не сравнить контору Мелвилла с той, в которой служил Кафка, написавший Фелице Бауэр, что литература гнала его из жизни, то есть из конторы. Если эти драматические слова всегда вызывали у меня смех – особенно сегодня, когда я пребываю в прекрасном расположении духа и вспоминаю Монтеня, говорившего, что у нас есть одно отличительное свойство: мы созданы, в равной мере чтобы смешить и смеяться, – то другие слова Кафки, также адресованные Фелице Бауэр и менее известные, чем приведенные выше, смешат меня еще больше, и я часто их вспоминал, сидя у себя в конторе, то есть они помогали мне одолевать тоску, когда она только начинала наклевываться: «Дорогая, я должен думать о тебе всегда и везде, поэтому пишу, расположившись за столом моего начальника, которого в данный момент изображаю».
49) Ричард Эллман в биографии Джойса описывает такой эпизод, словно сошедший со сцены театра Нет:
«Джойсу было тогда пятьдесят, а Беккету двадцать шесть. Беккет обожал молчание, Джойс – тоже; они, оба бесконечно печальные, вели диалоги, которые сводились только к обмену молчанием; Беккет печалился главным образом о судьбах мира, Джойс – о себе самом. Джойс сидел в привычной для него позе: скрестив ноги, так что носок той ноги, что была сверху, уходил под икру ноги, что была снизу; высокий и тощий Беккет сидел в такой же позе. Внезапно Джойс спрашивал нечто вроде:
– Разве мог идеалист Юм написать хоть какую-нибудь историю?
Беккет отзывался:
– Историю представлений».
50) За известным каталонским поэтом Ж. В. Фойшем я не раз тайком наблюдал в его кондитерской, расположенной в барселонском районе Сарриа. Он всегда сидел сбоку от toulell[108] за кассой и словно созерцал оттуда мир пирожных. Когда университет устроил вечер в его честь, я находился в рядах многочисленной публики, и мне очень хотелось наконец-то услышать, что он скажет, да только вот Фойш в тот день почти ничего не сказал, а лишь подтвердил, что с поэзией расстался навсегда. Помню, меня это задело за живое, возможно, уже тогда я начал обдумывать свои будущие постраничные комментарии, заметки об отказах от писательства; и я задавался вопросом, откуда Фойш знает, что не будет больше писать, и вообще, разве может человек быть уверенным в таких вещах. А еще я задавался вопросом, чем занимается тот, кто перестал писать, если писал он всегда. Тут надо пояснить, что я восхищался Фойшем, то есть всю жизнь любил его стихи, его поэтический язык – впитав в себя традицию, он рванул вперед, в современность («m'exalta el nou, m'enamora el veil» – «меня будоражит новое, я влюблен в старое»), обновил художественные возможности каталанского языка. Я восхищался им, и мне было нужно, чтобы он продолжал писать стихи, и поэтому меня ужасно огорчала мысль, что он покончил с творчеством и, пожалуй, решил просто-напросто сидеть и дожидаться смерти. Я не нашел утешения и в заметке Пере Жимферрера, напечатанной в журнале «Дестино», правда, она кое-что объясняла. По поводу бесповортного молчания Фойша Жимферрер написал: «Но в глазах его (Фойша) бьется все то же – хотя теперь и более спокойное – пламя: сияние мечты, отныне погребенной под незримой лавой <…>. За границей того, что рядом, можно угадать глухой рокот океана, гул бездны: Фойш по ночам продолжает видеть во сне стихи, которых уже не пишет».
Ненаписанные, но пережитые в воображении стихи – прекраснейший финал для человека, бросившего писать.
51) Вечная мечта Оскара Уайльда, высказанная в эссе «Критик как художник»: «…не делать совершенно ничего, хотя это самая трудная вещь на свете, самая трудная и самая интеллектуальная».
В Париже, в последние два года жизни, испытывая чувство полного морального уничтожения, он, как это ни странно, смог осуществить эту свою давнюю мечту – совершенно ничего не делать. Потому что в последние два года жизни Уайльд не писал, решив навсегда бросить литературу и познать иные наслаждения, познать мудрую радость ничегонеделанья, отдаться полной праздности и горьким раздумьям. Человек, в свое время сказавший, что «работа – это проклятье пьющих классов», бежал от литературы, как от чумы, и посвятил себя прогулкам, питью и, нередко, суровому и чистому созерцанию.
«Для Платона и Аристотеля, – писал он, – полное бездействие всегда было самой благородной формой энергии. Для людей самой высокой культуры созерцание всегда было единственным достойным человека занятием».
Он также писал, что «избранный живет, чтобы ничего не делать»; именно так он и прожил оставшиеся ему два года жизни. Иногда принимал у себя верного друга Фрэнка Харриса[109] – будущего своего биографа, – который, изумляясь полному безделью Уайльда, не раз повторял:
– Как вижу, ты опять сидишь сложа руки…
Однажды Уайльд ответил:
– Дело в том, что в трудолюбии таится зародыш всякого уродства, зато я не перестал порождать идеи и, если хочешь, продам тебе одну.
В тот же вечер он продал Харрису за пятьдесят фунтов сюжет для комедии, которую тот быстренько состряпал и в мгновение ока поставил под названием «Мистер и миссис Девентри» в лондонском театре «Ройял» 25 октября 1900 года, всего за месяц до смерти Уайльда, настигшей того в комнатенке парижского отеля «Эльзас».
Еще до премьеры Уайльд – а жить ему оставался месяц – понял, после же премьеры окончательно уверился в мысли, что продлить счастливое существование ему поможет регулярное требование гонораров за каждый спектакль, показанный в театре «Ройял», – пьеса шла в Лондоне с большим успехом. И он принялся донимать Харриса письмами примерно такого содержания: «Вы не только украли у меня пьесу, но еще и безнадежно испортили ее, поэтому я требую еще пятьдесят фунтов» – и так до самой своей смерти.
В связи с кончиной Уайльда одна парижская газета весьма кстати привела его слова: «Когда я не знал жизни, я писал; теперь, когда я постиг ее смысл, писать мне больше не о чем».
Эта фраза отлично увязывается с финалом Уайльда. Перед смертью он два года наслаждался счастьем, не испытывая ни малейшей потребности в творчестве, в том, чтобы добавить хоть строку к уже написанному. Очень даже вероятно, что после смерти он постиг полноту неведомого и открыл, в чем именно состоит ничегонеделанье, то есть понял, почему и вправду на свете нет ничего труднее и интеллектуальнее.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});