Пришла жена. Спросила, снимая плащ:
— Кто у нас дома?
И ведь знает: дома может быть только муж, две дочки учатся в институте и давно уехали в город.
У Шуры всегда бодрый, веселый голос. С годами он стал более низким, приобрел легкую хрипотцу, но оставался по-прежнему веселым и бодрым. Шура работает учительницей.
Хорошо, когда жена — неунывающий человек.
— Устал? Отдыхай. Я сделаю все сама.
У них в квартире тепло, чисто, уютно. Ковры, дорогая мебель, всевозможные красивые безделушки. И книги, много книг. Федор Федорович не понимает людей, которые не хотят по-настоящему благоустраивать квартиру, замусоривают ее, ставят какую попало мебель. Сейчас у сельских жителей есть деньги, но их надо расходовать умело. Федоров зря копейку не выбросит и колхозную, и свою собственную. Он и на собрании колхозников говорил о благоустройстве квартир. Вот то было нужное выступление!
За окном завывал ветер и продолжал лить холодный дождь. «Кончится ли он когда-нибудь?»
По радио стали передавать что-то о школьниках. Видимо, это подтолкнуло Шуру на разговор, который она начала:
— В субботу у нас будет викторина. Так вот… меня просили поговорить с тобой: не сможешь ли ты выступить? Расскажешь, что нового в колхозе. Минут на десять, пятнадцать. Ребятам будет интересно. С шести вечера.
— Викторина?
— Викторина.
— Я вам подошлю знаешь кого?
— Кого?
— Нового баяниста Дома культуры. И то по знакомству подошлю. Поскольку это в мои обязанности не входит.
— Хватит смеяться.
— Подожди! Это не простой баянист. Закончил музыкальное училище.
— Хватит, хватит!
— Хорошо, будем говорить серьезно. Как только закончим уборочную и все самое спешное, придем к вам в школу. Возьму с собой кого-нибудь из специалистов, хорошего комбайнера, передовую доярку и поговорим с ребятами. Но поговорим по-настоящему, неторопливо. Чтобы польза была. А то — викторина!..
— Чего ты взъелся? Не можешь — не надо.
«Вроде бы ничего не произошло, а настроение совсем испортилось. Как будто кто-то ни за что ни про что обругал тебя».
Видимо, это же чувствовала и жена.
— Что ты сегодня взвинченный такой? Бог с ней, с викториной! Я тебя сейчас покормлю знаешь чем? Нет, ты не догадаешься. Варениками с творогом.
Резко зазвонил телефон. Взяв трубку, Шура сказала:
— Тебя. Из района.
— Кто?
— Педучилище.
— Скажи, что меня нет.
— Как нет? — жена говорила торопливым шепотом, прикрывая трубку рукой. — Такой повелительный голос. Не женщина, а прямо генерал.
— Скажи, что уехал.
— Сейчас, сейчас (это она проговорила в трубку). Куда уехал? (это — мужу). Что я буду врать? Иди!
— Ну, скажи, что заболел. Умер! Скажи, что хочешь.
Нет, он сегодня и дома чувствовал себя как-то не так, тяжело, напряженно. Условный рефлекс, выработанный много лет назад, — за порогом дома успокаиваться, отрешаться от всех забот и неприятностей — на этот раз не сработал.
ПО СИБИРСКИМ ДОРОГАМ
В бытность мою на архивной работе проходила так называемая научно-техническая обработка документов губернского жандармского управления, сложенных в глубоком подвале древнего здания, бывшего когда-то архиепископской резиденцией. Мы читали одно за другим дела, осторожно перевертывая пожелтевшие, порой даже полуистлевшие странички, исписанные людьми, коих давно уже не было в живых, ставили на обложках заголовки, номера фондов, описей и другие цифры и надписи — без них в архиве запутаешься, не разберешь, где и что. Жандармские документы были в длинных обложках, вверху — черные буквы «Секретно».
Одно дело больше других заинтересовало меня — донесение помощника начальника губернского жандармского управления о Дмитрии Решетникове. Убористый писарский почерк с загогулинами, какого уже не встретишь теперь, без знаков препинания и кавычек:
«…Старший унтер-офицер на пункте Шмелев донес, что крестьянин деревни Каменка Решетников Дмитрий в разговоре с мещанином Заляпугиным Иваном сказал: «А что это ты так царем интересуешься? Какую такую ты получил от него пользу? А, по-моему, царь и не нужен вовсе». На что Заляпугин ответил Решетникову: «Я за царя готов умереть и отдать все, что только имею». На это Решетников выразил так: «Смотри-ка, как ты дорожишь царем-то. А я считаю, что он нам совсем бесполезен. Нашел, чем дорожить». Все вышеизложенное слышали и рассказывали мещанин Иван Заляпугин, купеческий сын Кузьма Ревягин. Подтверждает рассказанное крестьянин Василий Глухарев, за исключением того выражения, что «нашел, чем дорожить», какового он не упомнит, было ли произносимо Решетниковым».
Позднее мне попалось несколько совсем обветшавших — разрываются как вата — маленьких листочков. Какой-то прапорщик Шергин доносил начальнику губернского жандармского управления, что крестьянин Дмитрий Решетников почем зря ругает губернские власти, поносит богатых и вообще ведет себя «мерзко и недостойно». Прапорщик перечислил «проступки» Решетникова и в конце с огорчением отметил, что исправник, прибывший в Каменку для производства обыска, не застал там Решетникова, «каковой выехал в неизвестном направлении».
Бунтарь Решетников заинтересовал меня.
История — вещь капризная, в ней тоже бывает везение и невезение: заслуженный вроде бы человек, а материалов о нем нет, только воспоминания очевидцев. Умирают очевидцы и что же остается? Так и с Дмитрием Решетниковым. Кроме тех архивных документов, я нашел о нем лишь одну статью в районной газете. В ней хвалили Решетникова, но все как-то не конкретно, «в общем и целом».
Шло время, наплывали новые дела и заботы. Но я нет-нет да и вспоминал о Дмитрии Решетникове и однажды, выбрав время, помаленьку-потихоньку (сперва на пароходе, потом на грузовике) добрался до Каменки — небольшого села на берегу Иртыша, столь древнего, что колхозники даже не знали, когда оно появилось и почему так прозывается. Здесь мне указали на самого старого каменца, семидесятишестилетнего Трофимыча, жившего посередине села, на пригорке, откуда как на ладони видны были кочковатые, с обильным кустарником луга за рекой. Дом был светел, имел высокую крышу, печную трубу с металлическим петушком, веселенькое крылечко и вообще выглядел среди прочих, по-сибирски мрачноватых рубленых изб, как-то по-петушиному, бойковато.
Трофимыч, старик с виду еще довольно крепенький, но уже с потухшими глазами, налаживал на крылечке удочки. Я хотел попросить его написать для архива воспоминания о Решетникове и послушать, что он расскажет. Но старик был не только сдержан — не сразу ответит, а сколько-то думает и говорит мало, но и неприятно угрюм. В общем, о Решетникове он начал рассказывать как-то не так — натужно и слишком общими фразами: «Хороший был мужик, чо уж тут говорить, открытый был. Не хитрил и не блезирничал. И сроду ничего не решал с бухты-барахты. Какие такие примеры? Что я их при себе, что ли, держу, эти примеры?»
Спрашиваю и чувствую, что ничего-то мне Трофимыч толком не расскажет. Еще посидели. Уже в избе. Все то же: «Фасона не гнул… И можно было не бояться, что он в чем-то объегорит тебя…»
Старик вытянул откуда-то из глубины толстого комода старинную фотографию и ткнул в нее темным пальцем:
— Вот он! А вот я, вверху.
Фотография хорошо сохранилась. Да и что бы ей не сохраниться: в теплой избе, в темном комоде.
У Решетникова было впечатляющее лицо, все на нем какое-то крупноватое — лоб, нос, губы, подбородок; седые, видать, жесткие волосы ежились, дополняя суровость глаз и глубоких морщин возле носа.
Трофимыч нацарапал несколько страничек о Решетникове — перечень главных событий, половина фраз опять «в общем и целом», и отдал мне, не сразу, правда, а после некоторого раздумья, фотографию. Маловато, но что сделаешь. И тогда я решил схитрить — напросился на рыбалку, изобразив дело так, будто все, что надо, я уже выспросил и теперь мне прямо-таки не терпится поудить в здешних местах. Он согласился, без радости.
Заночевал я в избе одинокой старушки, куда направляли всех командированных. А туманным утром мы проплыли на лодке вниз по Иртышу до звонкой речушки-притока; вода в ней была на удивление студена и прозрачна, как колодезная, и расположились тут со всем своим рыболовным хозяйством — четыре удочки, черви в консервной банке, ведерко. Посидели, и я выставил на траву бутылку красного вина и сыпанул из кулька конфет: «Холодновато что-то, давай-ка маленько обогреемся». — «Почему ты не сказал, ядрена палка, что выпивка будет, я б насчет закуски сообразил». В общем, мало-помалу у Трофимыча начал развязываться язык. Говорил он хрипловатым басом, как-то странно сжевывая окончания фраз. Сопел. Спина тощая, жалко согнутая. Если на спину глядеть, сто лет можно дать. Он то и дело произносил даже мне, местному жителю, непонятные, заковыристые словечки, каких не найдешь ни в одном словаре. Я немножко «приглажу» язык старика.