– Когда горит пластиковая мебель, человеку грозит отравление цианидом, – сказал Генрих, постучав по столу, покрытому «формикой».
Он съел зимний персик. Я налил чашку кофе для Марри и вместе с сыном поднялся в комнату Денизы, где в то время стоял телевизор. Он работал почти без звука, а девочки были увлечены беседой с гостем. Марри с довольным видом сидел посреди комнаты на полу и делал записи, а рядом, на ковре, лежали его пальто с деревянными пуговицами и шапка-ушанка. Пространство вокруг изобиловало принципами и идеями, памятниками детства, вещами, с которыми Дениза не расставалась с трех лет, – от нарисованных на бумаге часов до плакатов с оборотнями. К своим первым шагам по жизни Дениза относится с покровительственной нежностью. Она прилагает все усилия, чтобы возвращать вещи на место, беречь, хранить в неприкосновенности, дорожа ими как объектами воспоминаний. Это часть ее стратегии в мире меняющихся привязанностей, способ наладить прочные связи с жизнью.
Не заблуждайтесь. К этим детям я отношусь серьезно. На взгляд человека со скромными способностями к изучению характеров, они не представляют собой ничего особенного. Но это полноценные личности, наделенные многими дарованиями и полные кипучей энергии. В мире детей нет дилетантов.
Генрих встал в углу комнаты, заняв, как обычно, позицию критически настроенного наблюдателя. Отдав Марри чашку кофе и собравшись было уходить, я мельком взглянул на экран телевизора. У двери я остановился и посмотрел еще раз – повнимательней. Все правильно, не померещилось. Я зашипел на ос тальных, требуя тишины, и все озадаченно, недовольно повернулись ко мне. Потом, проследив за моим пристальным взглядом, обратили внимание на телевизор, упрямо продолжавший работать в ногах кровати.
На экране было лицо Бабетты. Слова замерли у нас на устах, и в комнате воцарилось молчание, глухое и настороженное, как рычание зверя. Смятение, страх, изумление стекли с наших лиц. Что это значит? Почему она появилась там, в черно-белом изображении, в строгой рамке? Быть может, умерла, пропала без вести, освободилась от телесной оболочки? Быть может, это ее душа, внутренняя сущность, некое двухмерное факсимиле, выпущенное на волю при помощи технических средств, получившее возможность плавно перемещаться по диапазонам волн, по энергетическим уровням, и задержавшееся, чтобы попрощаться с нами с флюоресцирующего экрана?
Странное чувство овладело мной, ощущение психической дезориентации. Без сомнения, это была Бабетта – лицо, волосы, привычка быстро моргать то дважды, то трижды. Всего час назад я видел, как Бабетта ест омлет, но едва она появилась на экране, как стала казаться некоей полузабытой фигурой из прошлого, кем-то вроде бывшей жены, матери, живущей вдали от детей, забредшей в царство мертвых, погруженное во мглу. Если она не умерла, может быть, умер я? Из глубин моей души вырвался односложный младенческий крик: баб!
Все это вместилось в считанные секунды. И лишь в тот момент, когда сжавшееся было время потекло как обычно, вернув нам способность замечать окружающую обстановку – комнату, дом, действительность, в которой существовал телевизор, – лишь тогда мы поняли, что происходит.
Бабетта вела в подвале церкви свои занятия, а местная кабельная станция показывала их по телевидению. То ли она не знала, что там будет телекамера, то ли предпочла ничего нам не говорить – из смущения, любви, суеверия: да мало ли причин, по которым женщина стремится скрывать свой искусственно созданный образ от знакомых и близких.
Телевизор работал почти без звука, и нам не было слышно, что она говорит. Но никто не потрудился прибавить громкость. Важна была именно картинка, лицо в черно-белом изображении, живое, но при этом плоское, бесконечно далекое, недоступное, неподвластное времени. Это была она и в то же время не она. Вновь мне стало казаться, будто Марри и вправду что-то знает. Об излучении и волнах. Сквозь экран что-то сочилось. Бабетта озаряла нас светом, а сама оживала, без конца преображалась, ибо когда она улыбалась и говорила, шевелились мускулы ее лица и приходила в движение масса электронных точек.
Бабетта проникла в нас. Ее образ проецировался на наши тела, погружался в нас и выплывал наружу. Бабетта состояла из электронов, фотонов и прочих частиц, образовывавших тот сумрачный свет, который мы принимали за ее лицо.
Дети раскраснелись от возбуждения, а мне было немного не по себе. Я пытался убедить себя, что это всего лишь телевидение – как бы оно ни было устроено, как бы ни действовало, – а не какое-то путешествие по ту сторону жизни и смерти, не какая-то окутанная тайной разлука. Марри поднял голову и посмотрел на меня, улыбнувшись на свой подобострастный манер.
Лишь Уайлдер оставался невозмутимым. Он смотрел на маму, говорил с ней намеками, разумно звучавшими обрывками слов, большей частью выдуманных. Когда камера отъезжала назад, чтобы Бабетта могла продемонстрировать решение очередного деликатного вопроса осанки или походки, Уайлдер приближался вплотную к телевизору и дотрагивался до ее тела, оставляя на покрытом пылью экране отпечаток ладошки.
Потом Дениза подползла к телевизору и повернула регулятор громкости. Ничего не изменилось. Не появилось ни звука, ни голоса – ничего. Она оглянулась и посмотрела на меня – вновь минутное замешательство. Подошел Генрих, покрутил регулятор, сунул руку за телевизор, чтобы настроить звук ручками на задней панели. Когда он попробовал переключить на другой канал, появился громкий звук, резкий и дребезжащий. А на кабельном канале громкость прибавить так и не удалось, и пока Бабетта заканчивала урок, нас переполняли непонятные дурные предчувствия. Но едва передача подошла к концу, обе девочки снова разволновались и направились вниз – встретить Бабетту на пороге и удивить ее известием о том, что они сейчас видели.
Малыш остался у телевизора, возле темного экрана. Он тихо, прерывисто плакал, еле слышно всхлипывая, а Марри что-то записывал.
II. Воздушнотоксическое явление
21
Всю ночь в сны врывалась метель, а наутро воздух сделался прозрачным и неподвижным. В январе дни окрасились в стойкий голубоватый цвет, дневной свет стал резким и ясным. Скрип ботинок на утрамбованном снегу, ровные следы инверсии самолетов, испещрившие высокое небо. Все дело было в погоде, но поначалу я этого не знал.
Я свернул на нашу улицу и прошел мимо людей, которые, выдыхая пар, склонялись над лопатами на своих подъездных дорожках. По ветке плавно двигалась белка, и переход этот был столь длительным, что казалось, будто он совершается согласно особому закону физики, отличающемуся от тех, на которые мы учились полагаться. Пройдя половину улицы, я увидел Генриха: он присел на небольшом карнизе у нашего чердачного окошка. На нем были камуфляжная куртка и кепка, комплект, полный сложного смысла для четырнадцатилетнего подростка, всячески старающегося повзрослеть и в то же время остаться незамеченным, – всем нам известны его секреты. Он смотрел в бинокль на восток.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});