Нет, в зале Дежурства всё прошло гладко, было не до личных объяснений и вопросов, Государь небывало волновался.
И пока он говорил свою прерывистую речь, а потом был остановлен слезами, Алексеев тем более испытал к нему сочувствие как к слабому и малому. И именно зная о предстоящем аресте и о тех нелёгких испытаниях, которые могут теперь Государя ждать, – он и пожелал ему искренно: счастья в предстоящей жизни. Он действительно желал ему хорошего.
Государь обнял Алексеева и поцеловал – крепко, не церемонно.
А затем ушёл – и так на несколько ещё тягостных часов исключилась им возможность разговаривать или объясняться. После всех прощаний Государь уехал на вокзал к матери, чтобы там дождаться уполномоченных, и уже не возвращаться в Ставку.
Тем легче. Вот он уже и не мешал.
А на вокзале ему уже совсем недоступно будет сопротивляться аресту.
Но при всей неловкости и трудном пережидании последних часов – ничего другого Алексеев не мог эти часы делать, кроме как работать. Штабные офицеры и даже Лукомский с Клембовским могли понимать день-два как перерыв между двумя Верховными, а вот заявится Николай Николаевич с твёрдой рукой! – но только Алексеев один знал, что приедет ещё новый отреченец и изгой, – а между тем армейский руль шатается без твёрдой руки.
Но и ничего другого более срочного делать не пришлось, как подготовлять обещанные Гучкову воззвания. И этого дела, как всякого дела, Алексеев тоже не мог поручить чьему-либо перу – и сам своим бисерным ровным почерком нанизывал:
«Воины и граждане свободной России! Грозная опасность надвигается со стороны врага. По имеющимся сведениям германцы накапливают… Захват Петрограда повлечёт за собой разгром России, водворит старый порядок с прибавкой ига немецкого. Нам грозит опасность на заре свободы обратиться в немецких батраков…»
На самом деле, опасности немецкого наступления Алексеев ни из чего не видел, но даже ему хотелось, чтоб она возникла, и армия построжела бы перед ней.
Тут Брусилов телеграфировал, что по политической обстановке ему приходится снять императорские вензеля с погонов.
И ответил ему Алексеев опозданное: что сам отрекшийся император, понимая положение, дал разрешение снимать генерал-адъютантские вензеля и аксельбанты.
ДОКУМЕНТЫ – 17
Французская военная миссия в России, 8 марта
ГЕНЕРАЛ ЖАНЕН – ГЕНЕРАЛУ АЛЕКСЕЕВУ
Главнокомандующий генерал Нивель просит сделать Вам сообщение, что в согласии с высшим британским командованием он назначил днем начала общих наступлений на Западном фронте 26 марта. Этот срок не может быть отложен. Нужно, чтобы мы начали наступление как можно скорее.
В соответствии с тем, как было решено на конференции союзников, прошу Вас начать наступление русских войск к началу апреля. Необходимо, чтобы ваши и наши операции начались одновременно, в пределах нескольких дней. Французское Главнокомандование надеется, что наступление русских армий будет преследовать цель достигнуть решительных результатов и будет рассчитано на длительное ведение.
Ген. Нивель настаивает перед Вашим высокопревосходительством на полном удовлетворении этой просьбы.
506
Сегодня после завтрака командир батареи проявился: вызвал господ офицеров к себе.
Пошли все четверо.
В сером свете землянки Бойе сидел за столом под оконцем усталый. Лицо его было землисто, подглазья изрезаны, вид – контуженный.
Для офицеров были приготовлены стулья, табуретки. Сели полукругом. Перед подполковником лежали штабные бумаги.
Он ещё помолчал, даже глаза призакрыв. Потом заговорил, и голос его волочился как по острым камням:
– Вы вчера читали, господа, тот возмутительный самозваный «приказ». Можно было надеяться, что это – пьяный бред и не относится к русской армии. Но сейчас мы получили приказ нового военного министра. И я должен вам сказать… И я должен вас спросить… Капитан, потрудитесь прочесть вслух.
Сохацкий стал читать с типографски отпечатанного листка.
Отменялись титулования, назначалось обязательное «вы» к солдатам. Отменялись все ограничения для солдат по курению на улицах, посещению клубов, состоянию в политических обществах.
Да это, правда, не тот ли самый вчерашний и был «приказ»? Но впрочем, – улицы, трамваи, клубы и политические организации – всего этого на фронте и близко нет. Саня ждал решающего пункта: неужели и министр подтвердит, что офицерам запрещается доступ к оружию? Нет, это не прозвучало. Ну, тогда это ещё вполне терпимый приказ.
А глаза Бойе или пенсне его – блистали недоумённостью – невероятностью! – невозможностью!…
Надёжно была насажена широкая голова Чернеги.
А Устимович сидел всё с той же немой покорной надеждой.
И подполковник заметил, что офицеры его не поражены.
– Но, господа, но какие же наши солдаты – граждане? Какие политические клубы? До чего же можно дойти в абсурдах?
Саня внутренне живо не согласился: если не граждане – то по нашей вине. А когда-то и начинать делать их гражданами. Ну, война – не лучший для этого момент. А после войны ничто не заставит – и опять ничего не будет. Когда-то начинать. Стыдно не начать.
Но он пожалел подполковника, ничего не возразил, ни взглядом.
Серо было в землянке. Кажется, и лекарствами пахло, как у больного.
Серо – и молчали.
Молчали – а не отпускал.
И совсем без отдаления чином, в выдохе последнего убеждения вытянул подполковник, как жилу собственную растягивая:
– Гос-по-да! Но ведь погибла Россия!…
И вдруг – как из весёлой бочки – забубнил Чернега, да развязно:
– Не, господин полковник, не пропала! Народу – тьмища. Нужно будет – всегда спасём.
Горько узнавательно откинулся подполковник:
– Да кто же спасёт? Не вы ли, прапорщик Чернега?
Ничего супротивного не уловя, ещё бодрей гудел Чернега:
– Так точно, господин полковник! Нужно будет – и я спасу!
Бойе чуть-чуть колебнул головой, с горьким одобрением дерзкого.
Нет, на санин взгляд приказ министра оказался не такой уж провальный. И можно было бы испытать облегченье. Если бы старичок Забудский на петроградской лестнице не лежал бы с раздробленной головой. И ещё других таких, может, сотни. (Сказал Саня Чернеге о смерти профессора – а тот как рот перекрестил после еды: «Ну, царство ему небесное.»)
Подполковник двумя руками о столик подпёр голову, чтоб она держалась, раньше не было у него такого положения, голова его сама стояла на воротнике и плыла по воздуху, – и попросил капитана прочесть заодно и остальные приказы, чтоб не носить.
Ведь сквозь армейскую пирамиду никакая стрела приказа не может пробить, не обрастя добавочными перьями на каждом этапе.
Сохацкий взялся читать машинописные листы.
Следовал приказ главкозапа Эверта:
– «…Теперь, когда события во внутренних областях нашего Отечества могут смутить ваши сердца и отвлечь ваше внимание от великого дела службы под знамёнами российскими… обращаюсь с начальническим приказом и отеческим наставлением».
Вот это «отеческое» – пройденный тон. Не нашёл нового.
– «… Первое основное требование нашего молодого правительства и моё – сохранение строгой воинской… Второе требование – не заниматься политиканством, не тратить времени и нервов на бесцельное обсуждение… а смотреть в глаза врагу и думать, как его сокрушить…»
Поди объясни солдатам: об отречении царя не думать, а только о немце.
Теперь – приказ по 2-й армии генерала-от-инфантерии Смирнова:
– «… К вам, доблестные офицеры! Больше чем когда-нибудь вы должны быть наставниками солдата. Тесней общайтесь. Объясняйте ему непонятное. Относитесь к нему с полным доверием, и он ответит тем же.»
Ах, верно! Какой чистый голос оказался у Смирнова! Да, Саня много упустил в эти дни. Но – если б самому-то хорошо понять!
– «… Солдаты! Когда-нибудь с гордостью вы будете вспоминать: я отстаивал Родину от дерзкого врага… И вот вы получили права, заслуженные кровью. Но возвышают человека не права, а умение ими воспользоваться… Братья! Неужели отдадим немцам Свободную Россию?»
Теперь же ещё и – приказ по Гренадерскому корпусу:
– «… В районе театра военных действий отдание чести, становясь во фронт, отменяется во всех случаях и заменяется простым обязательным прикладыванием руки к головному убору, символ единения воинских сил…»
И ещё ж по 1-й Гренадерской дивизии: во всех частях установить три постных дня в неделю, а в лазаретах – четыре.
Как сбросило от неожиданности. Ещё не состроились все осколки Огромного – а малая жизнь, в самом деле, должна ж была и при революции течь.