Он ручкой указал на торчащее из стены нечто, напоминающее увеличенное жерло мусоропровода без крышки.
Маша поначалу решила, что Гарбенка вымогает у нее взятку телом, и собралась уже возмутиться, но когда он приказал выбросить одежду в мусоропровод, девушка поняла, что дело не в этом.
— Вы что, правда хотите меня убить? — озадаченно сказала она.
— Слушай, ты! — разозлился Гарбенка. — Если ты еще чего-то не поняла, я сейчас вызову спецконвой и отправлю тебя вниз. Там ты сразу все поймешь. Как начнут поджаривать тебе пятки, так и поймешь. А ну раздевайся!
Маша вздрогнула от последнего выкрика и, вжавшись спиной в стену, стала, путаясь в пуговицах, расстегивать блузку, говоря:
— Но так же нельзя! Это не по закону.
— Не знаю, по закону или нет, а вчера одну такую как раз сожгли. Вы там у себя в камере не слышали, как она орала? А то у меня до сих пор уши закладывает.
После этих слов Маша уже больше не возмущалась и ничего не переспрашивала. Ее тон стал неуверенным, она не то умоляла, не то убеждала и упрашивала, адресуясь к здравому смыслу собеседника.
— Вы поймите, меня нельзя убивать! Это не по закону. Меня должны помиловать. Они разберутся и меня отпустят. Я не хочу умирать. Я не могу. Мне восемнадцать неделю назад исполнилось. Я молодая. Я жить хочу. Я же не виновата ни в чем. Я ничего не сделала. Это все отец. Он предатель, я знаю. Но я же не виновата. Я все про него рассказала!
— Это тоже снимай, — сказал Гарбенка, когда девушка разделась до белья и остановилась.
— Руки назад, — скомандовал он, когда Маша предстала перед ним в позе стыдливой купальщицы, застигнутой врасплох.
С интересом оглядев ее с ног до головы, Гарбенка задумчиво почесал в затылке, памятуя о словах инструктора, что никто не знает, что палач делает наедине с жертвой в расстрельной камере, потому что живые не видят, а мертвые молчат. Но по здравом размышлении он решил, что с этой девчонкой будет слишком много возни, д она к тому же наверняка еще и целочка, а это — удовольствие ниже среднего.
— Иди вон туда, к стене, — сказал он, указав рукой в сторону коридорчика, который отходил от общего пространства камеры и заканчивался стеной, обитой чем-то вроде пенопласта.
Коридорчик был ярко освещен, а пенопласт изрыт пулями.
Маша держа руки за спиной прошла, спотыкаясь, по коридорчику до торцовой стенки и, уткнувшись в нее, остановилась и оглянулась.
Мужчин Гарбенка с напарником всегда ставили к стене лицом и стреляли в затылок. А тут Гарбенка подумал, не повернуть ли девчонку к стенке задом, а к себе передом. Так ведь интереснее, а главное — инструкции не противоречит. Там сказано — стрелять в голову, а о том, в какое место головы конкретно, нет ни слова.
Но стрелять в лицо человека, который на тебя смотрит… Нет, так ведь и рука может дрогнуть.
— Отвернись! — приказал Маше Гарбенка.
Она хотела еще что-то возразить, но вдруг осознала, что это совершенно бесполезно. Не будет никакого помилования, и ее действительно сейчас расстреляют.
— Не убивайте меня, пожалуйста, — прошептала она стенке, осторожно трогая рукой щербину от пули в пенопласте.
Гарбенка ничего не ответил. Он был занят. Втолкнув в барабан револьвера один патрон, исполнитель приговоров встал у девушки за спиной и метров с двух выстрелил ей в затылок.
Маша упала на спину, и рука ее легла на грудь, словно пытаясь прикрыть наготу и после смерти. Над переносицей кровило выходное отверстие, а открытые глаза смотрели на Гарбенку с укоризной. Так ему, во всяком случае, показалось, и он поспешил отвернуться и отойти к другой стене, из которой выпирал рычаг, похожий на стоп-кран в поездах.
Гарбенка дернул за рычаг, и пол коридорчика, на котором лежала мертвая Маша, разошелся, как бомболюк бомбардировщика. Тело свалилось вниз и было слышно, как он шмякнулось о бетон в помещении крематория.
Пока пол становился на место, Гарбенка взглянул на часы и сунул в рот папиросу. Потом отошел к столу и стал писать что-то в карточке. А стряхивая пепел с папиросы, мимоходом нажал на кнопку, открывая дверь в предбанник.
— Вы палач, да? — спросила, входя в расстрельную камеру Швиета Казакова.
— Я — исполнитель приговоров, — поправил он. — Фамилия?
— Казакова.
— Раздевайся, — сказал Гарбенка, перебирая карточки на букву «К».
— Ты прям как доктор, — заметила Казакова, снимая через голову платье.
— А я и есть доктор. Лечу народ от всякой заразы.
— А может, оно и хорошо, — сказала Казакова, бросая свои тряпки в утилизатор. — На этом химзаводе подохнешь в мучениях, а результат все равно один. А так… Правда тут у вас не больно убивают?
— А вот сейчас и попробуешь, — усмехнулся Гарбенка.
Ладная девчонка, которая не плакала, не просила пощады и даже не прятала в ладонях свои прелести, ему понравилась. И девица из банды, которая за свою короткую жизнь успела перепробовать много мужиков, это почувствовала.
На этот раз открытия дверей в предбаннике ждали долго. Ведь еще со времен святой инквизиции, когда приговоренные к сожжению ведьмы отдавались у подножия костра своим палачам, известно, что такая предсмертная любовь имеет особый вкус. Женщина, осознавая, что это в последний раз, старается изо всех сил и получает ощущения небывалые, и мужчине тоже передается ее огонь.
Гарбенка долго не мог отдышаться, и рука его ходила ходуном, а Казакова стояла у стенки к нему лицом и ждала. Она сама так захотела, и Гарбенка лишь попросил ее:
— Закрой глаза.
Швиета послушалась, но Гарбенка никак не мог прицелиться ей в лоб, так, что она, не выдержав, закричала:
— Стреляй! Ну стреляй же, наконец, черт бы тебя побрал!
В предбаннике, сквозь толстые стены и звукоизолирующие двери, выстрел был, как обычно, не слышен. Просто опять распахнулись створки, и первой в очереди на расстрел оказалась на этот раз двенадцатилетняя девочка.
А там, за дверью, Гарбенка снова бросил взгляд на часы и с досадой поморщился. Время бежало стремительно, и на горячую разбойницу Казакову он потратил слишком много, а ему по сегодняшней разнарядке предстояло исполнить еще восемьдесят смертниц.
35
Шла предпоследняя неделя перед началом освободительного похода, и первые несколько сотен офицеров, освобожденных из-под стражи под залог семей, уже были возвращены в строй. Их везли на восток со всех концов страны, а их жены, дети, братья и сестры, родители и племянники сидели по тюрьмам, уже получив свои смертные приговоры, но пока что с отсрочкой исполнения и надеждой на помилование.
Некоторые из участников этой глобальной операции поговаривали, что сажать всю родню условно освобожденных предателей вроде как и не обязательно. Они и так никуда не денутся. Можно оставить их на свободе, а если их родич-офицер будет плохо воевать на фронте — тогда его семью можно без шума арестовать и расстрелять.
Но в руководстве Органов думали иначе. Во-первых, арестовать и приговорить к расстрелу всех без исключения родственников репрессированных военных, кроме глубоких стариков, приказал лично великий вождь целинского народа Бранивой. А во-вторых, осведомленные сотрудники Органов искренне верили в «заговор семей» и считали поголовные аресты лучшим способом борьбы с этим заговором.
Ну и самое главное — такой метод работы очень хорошо действовал на условно освобожденных. Зная, что вся их родня может быть без волокиты расстреляна в течение часа, офицеры из тюрем прямо-таки рвались на фронт совершать подвиги. Ведь им было обещано, что героическая гибель за родину автоматически снимает все обвинения с членов семьи.
Правда, слишком много офицеров и генералов было расстреляно в предшествующие месяцы, и теперь приходилось в поте лица истреблять их сородичей в рамках борьбы с «заговором семей». А некоторых других офицеров Органы были вынуждены списывать в расход вместе с семьями из-за их ненадежности.
Генерал Казарин в Закатном управлении Органов, например, совершил попытку самоубийства, бросившись головой на стену. То ли духу не хватило, то ли силы он рассчитал неправильно, только убиться до смерти генералу не удалось. Но что толку, если он все равно уверовал, что самоубийство — это единственный способ спасти дочь от расстрела.
Вообще-то сначала он стал жертвой ошибки «тюремного телеграфа». В его камеру кто-то передал по цепочке, что Швитлана Казарина расстреляна. Вот генерал и начал колотиться головой об стенку.
Потом оказалось, что Лану Казарину перепутали со Швитланой Казаковой, и расстреляна как раз вторая. Лану пришлось даже водить в лазарет, дабы доказать отцу, что она не в себе. Но отец от травмы явно повредился рассудком — особенно если учесть, что до этого его нещадно били по голове на допросах.
С хитрой улыбкой, которая на этом лице превращалась в жуткую гримасу, он без конца повторял: