21. VIII. (3.1Х.) 21 Висбаден.
Прогулка в лес. Мережковский читал свою статью по поводу письма 44 матерей. Сквозь лес воздушно-сизая гора на легком золоте заката.
‹26.VIII. (8.IX.)›
Вчера был особенно чудесный день. Спал накануне мало, а бодрость, бойкость и уверенность ума. Прошли утром с Верой в город полем за санаторий. Город в долине грифельный, местами розоватый блеск крыш – и все в изумит, синеве, тонкой, блестящей, эфирной.
Вечером в лесу. Готические просеки. Вдали поют дети – растут в почтении к красоте и законам мира. Листва в лесу цвета гречневой шелухи.
В России едят грязь, нечистоты, топят голодных детей в речках. И опять литераторы в роли кормителей! Эти прокормят! "Горький при смерти" – как всегда, конечно. […]
15 сент. н. с. 21 г.
Нынче в 3 уезжаем из Висбадена. А какая погода! Дрозды в лесу, в тишине как в России.
Быстрая начальственная походка начальников станций.
27 Окт.- 9 Ноября 1921 г.
Все дни, как и раньше часто и особенно эти последи. проклятые годы, м. б., уже погубившие меня,- мучения, порою отчаяние – бесплодные поиски в воображении, попытки выдумать рассказ,- хотя зачем это? – и попытки пренебречь этим, а сделать что-то новое, давным-давно желанное, и ни на что не хватает смелости, что ли, умения, силы (а м. б., и законных художеств, оснований?) начать книгу, о которой мечтал Флобер, "Книгу ни о чем", без всякой внешней связи где бы излить свою душу, рассказать свою жизнь, то, что довелось видеть в этом мире, чувствовать, думать, любить, ненавидеть. Дни все чудесные, солнечные, хотя уже оч. холодные, куда-то зовущие, а все сижу безвыходно дома. 17-го ноября (н. ст.) – мой вечер (с целью заработка) у Цетлиных, необходимо читать что-нибудь новое, а что? Решаюсь в крайности "Емелю" и "Безумн. художника". Нынче неожиданно начал "Косцов", хотя, пописав, после обеда, вдруг опять потух, опять показалось, что и это ничтожно, слабо, что не скажешь того, что чувствуешь, и выйдет патока, да еще не в меру интимная, что уже спета моя песенка. Утешаю себя только тем, что и прежде это бывало, особенно перед "Госп [одином] из С. Фр [анциско] ", хотя можно ли сравнить мои теперешн. силы, и душевн. и физич. с силами того времени? Разве та теперь свежесть чувств, волнений! Как я страшно притупился, постарел даже с Одессы, с первой нашей осени у Буковецкого! Сколько я мог пить почти безнаказанно по вечерам (с ним и с Петром [П. А. Нилус.-М. Г.]), как вино переполняло, раскрывало душу, как говорилось, как все восхищало – и дружба, и осень, и обстановка чудесного дома!
[…] Вышел пройтись, внезапно зашел в кинематограф. Опять бандиты, похищение ребенка, погоня, бешенство автомобиля, несущийся и нарастающий поезд. Потом "Три мушк[етера]", король, королева… Публика задыхается от восторга, глядя на все это (королевское, знатное) – нет, никакие революции никогда не истребят этого! Возвращался почти бегом от холода – на синем небе луна точно 3/4 маски с мертвого, белая, светящаяся, совсем почти лежащая на левое плечо.
28 ноября.
В тысячный раз пришло в голову: да, да, все это только комедия большевицкие деяния. Ни разу за все четыре года не потрудились даже видимости сделать серьезности – все с такой цинической топорностью, которая совершенно неправдоподобна […]
1922
1/14 Янв. 1922 г.
Grand Hotel – получение билетов на мольеровские празднества. Знакомство с Бласко Ибаньесом.162 Купил и занес ему свою книгу.
Вечером у Алек. Вас. Голштейн. Кто-то военный, в погонах, трогательно бедно одет. Как мало ценятся такие святые редкие люди!
Мальчик из России у Третьяковых. Никогда не видел масла, не знает слова фрукты.
Со страхом начал эти записи. Все страх своей непрочности. Проживешь ли этот год?
Новый год встречали у Ландау.
Да, вот мы и освободились от всего – от родины, дома, имущества… Как нельзя более идет это нам и мне в частности! 2/15
Вечером снег, вышли пройтись – как в России.
Вчера, когда возвращались из города, толпы и фотографы у Hotel Grillon ждут выхода Ллойд Джорджа.163 Чтоб его разорвало! Солнце было как королек в легкой сероватой мгле над закатом.
3/16
Легкое повышение температ. Все-таки были на завтраке в Кларидже. Какая дешевая роскошь по сравн. с тем, что было у нас в знаменитых ресторанах! Видел Марселя Прево.164 Молодец еще на удивление. Мережковский так и не дождался своей очереди говорить. Даже финн говорил, а Мережк., как представитель России, все должен был ждать. Я скрипел зубами от обиды и боли.
4/17
Визит ко мне Пуанкарэ165 – оставил карточку. Поздно засыпаю,- оч. волнуюсь, что не пишу, что, может, кончено мое писание, и от мыслей о своей промелькнувшей жизни.
5/18
Ездил с Мережковск. на мольеровский банкет […] Все во фраках, только мы нет, хуже всех. Речь Мережк. была лучше всех других, но не к месту серьезна. И плохо слушали,- что им мы, несчастн. русские!
6/19 января.
Письмо от Магеровского – зовут меня в Прагу читать лекции русским студентам или поселиться в Тшебове так, на иждивении правительства. Да, нищие мы!
7/20 января.
Вечер Мережковск. и Гиппиус у Цетлиной.166 Девять десятых, взявших билеты, не пришли. Чуть не все бесплатные, да и то почти все женщины, еврейки. И опять он им о Египте, о религии! И все сплошь цитаты – плоско и элементарно донельзя. […]
8/21 Января.
Кровь. Нельзя мне пить ни капли! Выпил вчера два стаканчика и все-таки болен, слаб. И все мысли о Юлии,167 о том, как когда-то приезжал он, молодой, начинающий жизнь, в Озерки… И все как-то не верится, что больше я никогда его не увижу. Четыре года тому назад, прощаясь со мной на вокзале, он заплакал (конец мая 1918 г.). Вспомнить этого не могу.
Люди спасаются только слабостью своих способностей,- слабостью воображения, недуманием, недодумыванием.
9/22 Января.
"Я как-то физически чувствую людей" (Толстой). Я всё физически чувствую. Я настоящего художественного естества. Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду – и как остро, Боже мой, до чего остро, даже больно!
В газетах все та же грязь, мерзость, лукавство политиков, общая ложь, наглость, обманы, все те же вести о большевицком воровстве, хищничестве, подлости, цинизме… "Цинизм, доходящий до грации", пишут своим гнусным жаргоном газеты. Царица Небесная! Как я устал!
10/23 Января.
Ночью вдруг думаю: исповедаться бы у какого-нибудь простого, жалкого монаха где-нибудь в глухом монастыре, под Вологдой! Затрепетать от власти его, унизиться перед ним, как перед Богом… почувствовать его как отца…
По ночам читаю биограф. Толстого, долго не засыпаю. Эти часы тяжелы и жутки.
Все мысль: "А я вот пропадаю, ничего не делаю". И потом: "А зачем? Все равно – смерть всех любимых и одиночество великое – и моя смерть!" Каждый день по 100 раз мысль вроде такой: "Вот я написал 3 новых рассказа, но теперь Юлий уже никогда не узнает их – он, знавший всегда каждую мою новую строчку, начиная с самых первых озерских!"
11/24 Января.
Я не страдаю о Юлии так отчаянно и сильно, как следовало бы, м. б. потому, что не додумываю значения этой смерти, не могу, боюсь… Ужасающая мысль о нем часто какая далекая, потрясающая молния… Да можно ли додумывать? Ведь это сказать себе уже совсем твердо: всему конец.
– -
И весна, и соловьи, и Глотово – как все это далеко и навеки кончено! Если даже опять там буду, то какой это ужас! Могила всего прошлого! А первая весна с Юлием – Круглое, соловьи, вечера, прогулки по большой дороге! Первая зима с ним в Озерках, морозы, лунные ночи… Первые Святки, Каменка, Эмилия Васильевна и это "ровно десять нас числом", что пел Юлий… А впрочем – зачем я пишу все это? Чему это помогает? Все обман, обман.
12/25 Января.
Христианство погибло и язычество восстановилось уже давным-давно, с Возрождения. И снова мир погибнет – и опять будет Средневековье, ужас, покаяние, отчаяние…
14/27 января.
Был секретарь Чешск [ого] посольства-5000 фр. от Бенеша168 и приглашение переехать в Тшебову. Деньги взял чуть не со слезами от стыда и горя. О Тшебове подумаю.
15/28 января.
Послал Гутману отказ от сотрудничества в качестве поставщика статей для "Утра", предложил 2 рассказа в месяц за 1600 фр. Гутман мое "Еще об итогах" сократил и местами извратил. Пишу "революция" – он прибавляет "коммунистическая". О Горьком все выкинул. […]
У Карташевых был Струве. Тянет меня в Прагу неистово.
16/29 января.
Дождь, темно, заходил к Мережковским. Он спал (пять часов дня) – после завтрака у Клода Фарера.169 Фарер женат на актрисе Роджерс, когда-то игравшей в Петерб. Она только что получила письмо от Горького: "В Россию, верно, не вернусь, переселяюсь в горные селения… Советский минотавр стал нынче мирным быком…" Какой мерзавец-ни шагу без цели! Все это, конечно, чтобы пошла весть о его болезни, чтобы парализовать негодование (увы, немногих!) за его работу с большевиками и чтобы пустить слух, что советская власть "эволюционирует". И что же, Роджерс очень защищала его.