Она искренне любила своих милых дочурок и старалась проводить с ними как можно больше времени, однако Мойде казалось, что как только они с сестрой уезжали, мать моментально о них забывала, а иногда даже чувствовала себя в их обществе несколько скованно. Тем не менее девочкам ужасно нравились эти встречи с матерью. Неуютные, часто даже грязноватые квартиры, в которых им приходилось жить, всегда были чем-то вроде приключения, так же, как и посещение театра и долгие минуты томительного ожидания в тесных, душных гримерных, где по полу беспорядочными кучами была разбросана одежда, повсюду стояли цветы и полупустые бутылки с пивом.
Хаос и тьма за сценой всегда вызывали волнение, такое же, как и в первое посещение театра. Девочки стояли за кулисами и наблюдали за выходом матери, слышали, как зал взрывается бурей аплодисментов, за которыми следовал громкий, безудержный смех, — значит, Дороти или наступала на шлейф собственного платья, или вдруг начинала петь не с той ноты.
— Твоя мама — прирожденный комик, — говорили Мойде актеры. И были абсолютно правы. Дороти была комической актрисой то, что называется, от Бога. На сцене она всегда выступала под своей девичьей фамилией, и теперь на афишах значилось не «Дороти Дарэм», а «Крошка Долли Дарэм». Слово «крошка», конечно же, относилось к ее размерам.
Про Долли говорили, что она «смеялась и толстела», и это было истинной правдой. Она невероятно много ела и становилась все толще и толще. Когда она появлялась на сцене, публика начинала смеяться от одного ее вида.
Ее габариты и популярность неуклонно увеличивались, но вместе с этим ширилась и пропасть между ней и мужем. Мердо сделался неистовым пророком всевозможных бедствий и несчастий — человек, которого многие боялись и мало кто любил. На смех и веселье времени у него совершенно не осталось.
С возрастом Мойда начала понимать, что отец стеснялся матери. Он перестал понимать Дороти, у него больше не осталось с ней ничего общего, никакого духовного родства. Мердо не находил ничего смешного в выступлениях жены и считал, что она намеренно старается показаться глупее, чем на самом деле. Ему было стыдно, что многие люди знали о том, что эта кривляющаяся толстуха — его жена, жена Мердо Макдональда.
Так Мердо и Дороти стали чужими друг другу. При встрече они не знали, о чем говорить. Вскоре обоих стало радовать, что их встречи становятся все более редкими.
Мойда скорее догадывалась, чем знала наверняка, что в жизни матери были разные мужчины. Ей доводилось слышать, как мать в своих разговорах случайно упоминала какого-нибудь Тома или Сэма и рассказывала, где была с ними и чем занималась.
«Мы с Сэмом видели эту пьесу в Манчестере» или «В прошлый уик-энд мы ездили в Блэкпул. Мне нужно было отдохнуть».
Это «мы» случайно слетело с ее языка, однако хорошо запомнилось Мойде. О разводе с Мердо речь, однако, никогда не заходила. Супруги просто-напросто жили порознь, и это даже до известной степени нравилось их детям. Они открыли для себя, что им гораздо легче общаться только с отцом или только с матерью. Когда родители находились вместе, в доме устанавливалась напряженная атмосфера, и дети чувствовали себя несчастными и подавленными еще долгое время после того, как родители разъезжались каждый по своим делам.
Мойда считала неизбежным, что когда они с Дженет повзрослели, у них обнаружилось мало общего с матерью. В последнее время они виделись с ней все реже и реже. В восемнадцать лет Дженет нашла работу машинистки в нотариальной конторе, где проработала до поры своего замужества. Выйдя замуж, она поклялась, что никогда больше пальцем не пошевелит для того, чтобы самой зарабатывать себе на жизнь.
— Ненавижу работу, — призналась она Мойде. — Я хочу иметь собственный дом. Мне нравится готовить, и я просто обожаю детей. Я — прирожденная домохозяйка.
Ей необычайно повезло с мужем. Мойде ни разу не приходилось видеть таких уравновешенных, покладистых мужчин, как Рори. Она отлично понимала, почему Дженет так его любила. Рори также любил свою жену. На свадьбу Долли подарила молодым серебряный чайный сервиз, который, кстати сказать, совершенно оказался им не нужен. На свадьбе она лила счастливые слезы, что, по ее мнению, и должна была делать мать невесты, и поспешила уйти со свадебной церемонии задолго до ее окончания. В тот вечер ей предстояло выступать на концерте в Глазго.
— Вы же не хотите, чтобы я опоздала, верно, деточки?
Долли привыкла и вне сцены разговаривать в гротескной сценической манере. У нее был типичный акцент северянки, а речь свою она через слово пересыпала слащавыми словечками с уменьшительно-ласкательными суффиксами. В те минуты, когда Долли уходила со свадьбы, посылая дочерям воздушные поцелуи, Мойда успела заметить брезгливое выражение на лице отца.
Отец очень плохо выглядит, подумала Мойда. Глаза как будто ввалились на его осунувшемся, бледном лице, волосы поредели. Когда мать уехала, отец с жадностью набросился на еду. Подойдя к нему, Мойда взяла его за руку.
— Когда ты в последний раз нормально ел? — спросила она.
Мердо с удивлением посмотрел на дочь и взял с тарелки еще один сандвич.
— В последние дни есть было просто некогда, — ответил он. — Через пять минут мне пора уезжать. Завтра утром у меня очень важная встреча в Лондоне.
— Я поеду с тобой, — решительно заявила Мойда. — Давно пришла пора кому-нибудь присматривать за тобой.
Отец было воспротивился, однако Мойда настояла на своем. Она бросила свою работу в Эдинбурге и перебралась вместе с отцом на юг. Она убирала его квартиру и готовила ему еду, в какой бы поздний час он ни вернулся домой. По утрам Мойда заставляла его нормально завтракать, прежде чем отправиться по делам в город.
Она никогда не жалела о годах, проведенных вместе с отцом. Он научил ее гораздо большему, чем она научилась бы в университете или на каких-нибудь учебных курсах. Она печатала его статьи, слушала его речи и старалась как можно чаще ходить на митинги с его участием. Ей посчастливилось познакомиться со множеством интересных людей, взгляды которых, однако, далеко не всегда соответствовали ее собственным.
Вскоре Мойда не на шутку увлеклась идеями, которые проповедовал отец. Идеями, служению которым он отдал свою жизнь без остатка. Мердо никогда не щадил ни себя, ни других. Он всегда старался говорить искренне и выше всего на свете ценил истину. Правда, порой его искренность казалась Мойде чем-то вроде массивной трости, которая оставляла рубцы на телах и душах тех, против кого он ее использовал. Он вызывал у Мойды восхищение и одновременно внушал страх и жалость.