Айви Мэггс вернулась с подносом, на котором были бокал, маленькая бутылка и хлебец. Поставив поднос на столик у тахты, она ушла.
— Видите, — показал хозяин. — Но это очень вкусно, — и он отломил себе хлеба, налил вина и смахнул крошки на пол. Теперь сидите тихо, Джейн.
Он вынул из кармана серебряный свисток и извлек из него тихий звук. Джейн сидела не шевелясь, пока комната наполнялась весомым молчанием; потом она услышала шорох и увидела, что три толстые мыши прокладывают путь сквозь ворс ковра. Когда они подошли ближе, она различила блеск их глазок и даже трепетанье носиков. Хотя она сказала, что не боится мышей, ей стало неприятно, и она с трудом заставила себя сидеть все так же тихо. Именно поэтому она и увидела мышь, как она есть — не какое-то мельканье, а маленького зверька, похожего на крохотного кенгуру, с нежными ручками и прозрачными ушками. Все три сидели на задних лапах, бесшумно подбирая крошки, а когда съели, что могли, хозяин свистнул снова, и они, взмахнув хвостами, юркнули за ящик для угля.
— Вот, — сказал хозяин, весело глядя на Джейн («нет, как же я могла подумать, что он старый!..»). — Все очень просто: людям надо убирать крошки, мыши рады убрать их. Тут и ссориться не из-за чего. Видите — послушание — скорее танец, чем палка, особенно, когда речь идет о мужчине и женщине — то он ее слушается, то она его.
— Какие же мы для них великаны!.. — невпопад прошептала Джейн, думая о мышах; но вдруг поняла, что уже думает именно о великанах и даже ощущает их рядом. Какие-то огромные существа приближались к ней. Ей стало трудно дышать, ее покинули и силы, и чувства. В поисках защиты она взглянула на хозяина и увидела, что он такой же маленький, как она. Вся комната была маленькой, словно мышиная норка, и потолок как-то накренился, будто надвигающаяся громада сдвинула его. Сквозь страх Джейн услышала заботливый голос.
— Скорее! — произнес он. — Уходите! Здесь не место таким, как мы, но я привык. Ступайте домой!
Когда Джейн покинула деревушку на холме и спустилась к станции, она увидела, что туман рассасывается и там. В нем открылись окна, и когда поезд тронулся, он то и дело нырял в озера предвечернего света.
В дороге ее душа так расслоилась, что можно было насчитать целых три или четыре Джейн.
Первая Джейн вспомнила каждое слово хозяина и каждый его взгляд. Небольшой набор современных идей, составлявший до сих пор выделенную ей долю мудрости, смыло потоком чувств, которых она не понимала и не могла сдержать. Вторая Джейн пыталась сдержать его и на первую глядела косо, ибо всегда недолюбливала таких женщин. Однажды, выйдя из кино, она слышала, как молоденькая продавщица говорит подружке: «Если бы он на меня так посмотрел, я бы пошла за ним куда угодно». Была ли права вторая Джейн, приравнивая к ней Джейн первую, мы не знаем; но она приравнивала и вынести этого не могла. Нет, сдаться, как дуре, при первом же слове какого-то чужого человека, забыть о своем достоинстве (и самой того не заметить), о своей свободе, которую она так ценила и даже считала главной для взрослой, уважающей себя умной женщины… это попросту низко, пошло, вульгарно.
Третья Джейн была совсем новой. Первая, с грехом пополам, существовала в детстве; вторую Джейн считала «своим истинным, нормальным я». О третьей она и не подозревала. Из неведомых источников благодати или наследственности ей являлись мысли, которые она до сих пор никак не связывала с реальной жизнью. Если бы они подсказывали ей, что нельзя так относиться к чужому мужчине, она бы еще поняла; но они, наоборот, обвиняли ее в том, что она не относится так к своему мужу. То, что она испытала недавно — жалость к Марку, вину перед ним — не покидало ее. В тот самый час, когда душа ее была полна другим мужчиной, из неведомых глубин поднималось решение дать Марку много больше, чем прежде. Ей даже казалось, что она, тем самым, даст что-то «ему». Все это было так странно, что чувства ее смешались, и верх то и дело брала четвертая Джейн, не прилагая к тому никаких усилий и не делая выбора.
Четвертая Джейн просто радовалась. Три других не могли с нею сладить, ибо она вошла в сферу Юпитера, туда, где свет и песня, и пир, здоровье и жизнь, сиянье и пышность, веселье и великолепие. Она едва помнила странные чувства, предшествовавшие ее уходу, и радовалась, что ушла. Подумав об этом, она снова вспомнила о «нем». Все возвращало ее к этой мысли, а значит — к радости. Глядя в окошко на прямые лучи солнца, пронзавшие вершины деревьев, она сравнила их со звуками трубы. Взгляд ее останавливался на кроликах и коровах, и сердце трепетало от праздничной нежности к ним. Ее восхитили несколько фраз старого попутчика, и она оценила острую и светлую мудрость, крепкую, как лесной орех, и английскую, как меловой холм.
С удивлением подумала она о том, что музыка очень давно ушла из ее жизни, и решила сегодня же вечером послушать Баха. Или нет, она почитает на ночь сонеты Шекспира. Даже голод и жажда радовали ее, и она думала, что сделает дома очень много гренок. Радовала ее и собственная красота — без всякого тщеславия она ощущала (верно ли, неверно), что та распускается волшебной розой. Поэтому незачем удивляться, что когда ее попутчик вышел в Кьюр Харди, она встала и посмотрела в зеркало на стене. Действительно, выглядела она хорошо, на удивление хорошо, но и в этой мысли почти не было тщеславия. Краса ее цвела для других. Она цвела для него. Он владел ею так безраздельно, что мог уступать другим, и это было выше, полнее, радостней, чем если бы он оставил ее себе.
Когда поезд прибыл в Эджстоу, Джейн решила, что не пойдет на автобус и с удовольствием прогуляется до Сэндауна. Но что же это? Платформа, всегда пустая в это время, кишела народом, как лондонский вокзал в пятницу. Она едва протиснулась сквозь толпу. Люди двигались во все стороны, грубили, сердились, толкались. «Садись обратно в поезд!» — орал кто-то. «Гони отсюда, если не едешь!» — ревел другой. «Какого черта?» — рычал третий над самым ее ухом, потом запричитала женщина: «Ой, Господи, Господи, что творится!..» С улиц несся страшный шум, как с футбольного стадиона. Было светлее, чем обычно.
Через несколько часов, перепуганная и усталая до смерти, Джейн шла по незнакомой улочке — под охраной институтских полицейских и каких-то девиц. До этого она двигалась так, как двигается человек, которого то и дело отбрасывает приливом. По Уоррик-стрит пройти не удалось — там громили лавки и что-то жгли. Джейн пошла в обход, но и здесь было то же самое. Она решила сделать петлю побольше, но опять ничего не вышло. Наконец, она увидела, что на Боун-лейн пусто и тихо. Больше деваться было некуда. Почти сразу ее остановили институтские полисмены, на них она натыкалась повсюду, кроме тех мест, где шли наибольшие беспорядки. «Здесь хода нет», — сказали они. Потом они отвернулись. Было темно, Джейн совсем вымоталась и попробовала проскочить. Они ее схватили. Вот почему она оказалась в ярко освещенной комнате, перед женщиной в форме, стриженой, седой, с большим квадратным лицом. Все было перевернуто, словно полицейские ворвались в чей-то дом и превратили его в участок. Женщина жевала незажженную сигару и не проявляла интереса, пока Джейн себя не назвала. Тогда она посмотрела ей в лицо. Джейн очень устала и перепугалась, но тут ощутила что-то новое: лицо этой женщины было ей мерзко, как бывали мерзки в ранней юности лица толстых мужчин с похотливыми глазками и липкой улыбкой. Оно было до ужаса бесстрастно и до ужаса алчно. Джейн видела, что женщина что-то подумала, потом отказалась от этой мысли, потом ее приняла и зажгла свою сигару. Если бы Джейн знала, как редко мисс Хардкастл это делает, она бы испугалась еще сильней. Полицейские и девицы это знали. Сама атмосфера в комнате изменилась.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});