системе в один миг могут стать серьезными обвинениями? Кто скажет, скольких дней не хватило, чтобы нашелся желающий выслужиться подхалим, который додумался бы заложить меня, к примеру, как немецкого шпиона? О Боже, давно уже могли…
— Заложить? — я вмешиваюсь. — Это как в спину ложь воткнуть, как нож.
— Да… Радоваться надо, что я не буду маячить у них перед глазами! — Вольфганг вынимает из буфета бутылку и три бокала. — Конечно, для сильного ликования повода нет. Не следовало в последнее время переписываться с Германией. За это одно могут вздернуть на крючок. Весьма шаткая ситуация, — он протягивает нам наполненные бокалы. — Прошу, дамы и господа! Для поправки нервов.
— Ты думал, что делать дальше?
— Да. Уедем. Есть сведения, что очень скоро Германия заключит с Россией договор о репатриации немцев.
— Ну, наконец и до тебя дошло.
— Да, милая, ты давно была права, — Вольфганг гладит маму по плечу. — Видит Бог, как мне этого не хочется, но лучше терпеть неудобства, чем рисковать жизнью.
— Только бы успеть! — мама осматривается вокруг, словно уже прикидывает, что взять с собой.
— Занятно все-таки мозги работают, — Вольф делает глоток коньяка. — Неужели, если б не замаячила возможность уехать, мы б и дальше жили себе спокойно?
— Каждый день в тревоге живем. Так можно и концы отдать.
— Как гласит немецкая поговорка — как только человек родится, он уже достаточно стар, чтобы умереть.
— Ну, знаешь, Вольфганг!
— Ничего, ничего, все будет хорошо. И время покажет — быть может, понемногу все устроится, и мы еще вернемся, — коньяк добавляет Вольфгангу оптимизма, в который я не очень верю.
— Поживем — увидим, — мамины щеки тоже порозовели.
Воскресенье. Полдень. Идет мокрый снег.
— Пойдем ко мне? — уже издалека окликаю Суламифь.
— Хорошо.
— Как вчера все прошло?
— Отлично. Много выступлений.
— А твой доклад?
— Не знаю… Аплодировали довольно долго.
— Поздравляю!
— Спасибо.
От ветра хочется съежиться, втянуть голову в плечи и намотать шарф по самые глаза. Спокойного разговора не получается, все время приходится перекрикивать ветер.
— Я хочу тебе сказать, пока мы еще не пришли, — сквозь прижатую к губам варежку кричит Суламифь. — Меня вчера приняли в комсомол.
— Что? — видно, в белом порыве снега я ослышался.
— Теперь я — комсомолка. Ты удивлен?
— Удивлен, — я хотел спросить, что она ищет в этой стае сталинских фанатиков, но осекся — кто знает, еще обидится. — Зачем ты это сделала?
— Новые перспективы.
— И что ты собираешься перспектировать?
— Ах, Матис, не смейся. Ты не понимаешь, началась совсем другая жизнь, широкие возможности, по всему Советскому Союзу, — она перекрикивает ветер.
— Какие возможности? — я не узнаю свою Соле Мио.
— Я поеду в Москву, в детскую больницу Феликса Дзержинского. Советская власть ее построила, чтобы заботиться о беспризорных детях. Благодаря…
— Тебе точно нужно ехать?
— Это огромная возможность, по комсомольской линии.
— Ах, по линии… Значит, поэтому ты так усердно учила этот русский язык…
— Да.
— Ты переменилась.
— Да? Быть может… Выживает, кто меняется. Помнишь, у Райниса[36]? — она улыбается.
— Да, да… Тебе на самом деле хочется ехать?
— Конечно. Я же такой опыт получу!
— А как же я… мы.
— Мы… — Суламифь сжимает губы в ироничной улыбке. — Ты — единственный ребенок в семье, поэтому, пожалуйста, не веди себя как эгоист.
— Да, да, я уже это слышал! — Надоело. Как будто я виноват, что у меня ни братьев, ни сестер? Ха, хотелось сказать — можно подумать, у тебя есть, но я промолчал. — Когда едешь?
— Сразу после Нового года.
— И надолго?
— Только до июля.
— Постой… получается, на полгода?!
— Да… это же только на шесть месяцев.
В голосе Суламифи звучит почти сожаление. Звучит так, словно она была бы готова уехать и на шесть лет. Господи, какой хлоркой ей выжгло мозги? Сердце сжалось от обиды. Хотелось кричать в отчаянии: девочка, милая, что с тобой происходит? В снежных вихрях, заметающих глаза, вдруг почудилось — я держу ее в объятиях, но она ускользает из них и исчезает, смотрю кругом, но ее нигде нет.
— Ты знаешь, что в России будет куда холоднее? — мы вошли в мою комнату и прижались к теплой печке.
— Пустяки. Нам рассказывали, что там континентальный климат и мороз не кажется таким суровым. Воздух сухой, не то, что в нашей сырости.
— Похоже, тебе совсем не нравится у нас.
— А тебе нравится мокрый снег?
— Да, нравится. Мне здесь все нравится. Точнее говоря, нравилось до последнего лета. Слушай, а, может, и я тебе не слишком…
— Ну, зачем ты так? Ты — милый, хороший. Только немножко странный. Такой нежный… Порой даже слишком нежный…
— Слишком? В каком смысле?
Она молчит, и ее взгляд уклончиво скользит вокруг.
— Ты имеешь в виду… там? — киваю головой в сторону кровати.
— Может быть… но это не главное. Я не чувствую, что ты хочешь чего-то достичь. Что ты можешь дать мне ощущение уверенности. Мужчина должен быть как скала…
— За которой можно укрыться, так, что ли?
— Ну да, как-то так.
— Удивляюсь тебе — ты готова ехать черт знает куда, и там тебе не нужны ни уверенность, ни скалы, за которыми спрятаться.
— Яне боюсь ехать в Москву. Как ты не понимаешь — я же говорю про всю жизнь.
— Ах, так?! — начинаю кружить по комнате, как циркуль Вольфганга по карте. — Получается, что я тебе больше не нужен.
— Я так не сказала, но…
— Что — но? — кажется, я слишком повысил голос. Глаза Суламифи темнеют.
— Знаешь, мне лучше уйти.
— Прости! Я не хотел.
— Да ты такой и есть.
— Ну, иди ко мне, моя дорогая! — я обнимаю Суламифь, но кажется, что обнял дерево. Она стоит, опустив руки, не сделав ни малейшего ответного движения. Не противится, но в лице холод и губы вялые. — Я так давно не ласкал тебя. — Мои руки скользят вдоль ее тела, я стараюсь направить ее в сторону кровати, но ничего не выходит — она стоит, как стояла, и не трогается с места.
— Не хочу.
Убираю руки и отступаю. На миг вспыхивает мысль — уложить ее в кровать силой и… ну, и что дальше? Я не могу. Если не чувствую отклика, такие приставания мне кажутся унизительными и противоестественными. А может, она только такого и ждет? Может быть, тогда я перестану казаться ей слишком нежным? Ну, уж нет. Пусть лучше называет меня слабаком или слюнтяем. И пускай ждет кого другого, грубого и бесцеремонного мужика. Какой есть, такой есть, не собираюсь изображать мужлана.
— Я люблю тебя, — пытаюсь вглядеться в ее опущенные глаза.
— Я знаю.
— А ты меня?
Она медлит.