Позади зашумели. Несколько голосов звали его. Он всмотрелся еще раз туда, во мглу вечера над путями, круто повернулся и пошел к вагонам... «Нет, господа хорошие! Нет, не выйдет!»
В суете последних минут никто не обратил на него внимания, кроме Жерве. А Лев Николаевич удивленно вгляделся в ставшее строгим и твердым простодушное обычно лицо лейтенанта Федченки. «Ишь ты, оказывается, он какой!»
Потом всё пошло, как всегда: слишком быстро и просто. Стекло в окне вагона дрогнуло и поплыло. Поплыло там, за ним, и Асино лицо, ее до странности синие и милые глаза, ее беретик с эмблемой, с трудом держащийся на светлых косах. Они пошли, потом побежали вслед.
Наконец красный хвостовой фонарик мелькнул в последний раз и исчез за соседним составом. В этот миг Лев Николаевич снова с удивлением увидел лицо Федченки. Весь устремившись за вагоном, тот стоял и с таким напряжением смотрел вдаль, точно кроме Аси он видел там что-то еще другое, зримое только ему.
Должно быть, старший лейтенант заметил, что на него обратили внимание. Он взял Льва Жерве под руку. «Фонарик этот красный, — проговорил он каким-то не совсем обычным тоном. — Видите, штука какая! Когда я отсюда, с этого вокзала в девятнадцатом отца провожал на Юденича, так вот, точь-в-точь такой огонечек. Мелькнул тоже и ушел. Вот я и думаю: ничего! Перетерпели, пережили тогда, выстояли. Его нет, Юденича, а мы с вами — тут. Так вот и на этот раз то же будет!»
Лев Николаевич посмотрел на лейтенанта сбоку. Переложив портфель в другую руку, он молча крепко пожал широкую ладонь летчика.
Над вокзалом поднималось чистое ленинградское летнее ночное небо. Две зари спешили сменить одна другую, как во дни Пушкина; только теперь их широкое поле усыпали странные маленькие фигурки; аэростаты заграждения во множестве стояли над городом.
Жерве сел в трамвай у вокзала. Владимир Петрович и Федченко пошли к Международному. Гамалей взял старого друга за руку.
— Слушай, так скажи всё-таки: как ты сюда попал? И на сколько?
Старший лейтенант пожал плечами.
— Что значит «как»? По приказу командования! Сегодня утром. Нет, не один... Обратно, видимо, дня через два-три... Эх, и я тоже страшно рад, Володька!.. Я к тебе поеду ночевать.
Глава XII. ОТ ИМЕНИ ПАРТИИ
Странными стали в том году ленинградские белые ночи... Невыразимая тишина, совсем особенная, не такая, как раньше, расчленена на части деревянным пощелкиванием радиометронома: «Так... Так... Так... Так...»
Пустые громады улиц, может быть, впервые за сотни лет на самом деле «недвижны»; с одиннадцати часов нужен пропуск для хождения по ним. В этой гулкой пустоте метроном радио звучит неестественно громко, точно кто-то роняет с высоты на каменные мостовые крепкие и сухие крокетные шары: «Так-так!.. Так-так!.. Так-так! ..»
Высоко в небе — десятки продолговатых темных телец, аэростатов. Они серебристы, но небо еще серебристее; на его фоне они утрачивают блеск своей алюминиевой окраски. Те, которые подняты невысоко от земли, кажутся большими и темными; верхние уже отражают на круглых боках розовые лучи неглубоко ушедшего за горизонт солнца. И все они медлительно поворачиваются носами в разные стороны, смотря по тому, откуда на их уровне дует ветер. Можно подумать, тупорылые существа эти и действительно караулят, чутко стерегут, откуда придет опасность...
«Так... Так... Так... Так...»
Два старых друга долго сидели сначала на балкончике, потом в рабочем кабинете Гамалея, впитывая в себя эту тревожную, сторожкую тишину, это ожидание грозы, еще трудно представимой... Фенечка, устав за целый день беготни и хлопот, не выдержала, — пошла прилечь. Около полуночи позвонил Григорий Николаевич: с завода ему никак не вырваться, не сможет ли Женя завтра заехать туда?
Городок № 7 лежал вокруг, как в летаргии, — живой, но бездыханный. В окнах не было огня. Единственно у ворот на скамеечке глухо разговаривали какие-то неясные фигуры, да с крыши долетали голоса; теперь по ночам ленинградские крыши были куда более людными, чем улицы.
Легли Женя и Владимир Петрович в третьем часу; легли оба на диванах в кабинете, чувствуя, что заснуть будет трудно. Положение вдруг переменилось: Фенечка стала неожиданно молчаливой, зато немногословный брат ее не умолкал ни на миг.
Они не виделись два года: с того, недоброй памяти, августа, когда началась война в Европе. Всё путалось в их речах: детство и сегодняшняя ночь, Пулково и Испания... Федченко еле держался на ногах: у себя в части он только и мечтал выспаться, а вот... То и дело он задремывал, но тотчас опять садился на своей кушетке.
— Васю Хохлова сбили! — отрывисто и несвязно говорил он. — Сгорел Вася! Эх, такой человек, такой друг! .. Да я им за одного Васю... дайте только срок!.. Но... прет, и прет, и прет, проклятый! Дым... Целые области в дыму!.. Лес горит... Хлеб горит, — понимаешь? Что делать, Вова, а? Что делать народу, чтобы... Ведь судорога берет, глотать нельзя, — пересыхает от злости! Ну, да; говорят, — «дерешься»! Дерусь! Мало мне этого! Я всё должен знать, что надо сделать.
Голова его неожиданно падала на подушку, но засыпал он только на секунду и снова резко вздрагивал.
— И что же это значит? Ведь всё отнять хотят, всё! Ты вдумайся; разве мы могли бы теперь жить в несоветском мире? Знаю я, видел его только что! Не могли бы... Вот я один раз, на двенадцати тысячах... Каким-то чортом высотная маска с головы соскочила, — задохнулся; человек там не может!.. Так я — ручку от себя до отказа, пикнул сразу тысяч на восемь... Очухался, потому что уж только четыре километра! А из этого ихнего мира, куда ты пикнешь, а? Как?
Опять молчание, — заснул. Гамалей лежал тихо, думал.
Да, конечно, Женя прав: не могли бы. Зимой, разбирая дедов архив, Феня наткнулась на старую газету — «Биржевку» 1912 года. Они долго читали ее всю, от передовой до объявлений и подписи: «Издатель С. М. Проппер». Читали и оба не верили: «не может быть, чтобы это было!»
«Прошу добрых благодетелей помочь несчастненькой вдове».
«Требуется великолепная прислуга к ненормальной барыне».
«Князь (не кавказский!!!) готов за приличное вознаграждение передать титул путем брака или усыновления...»
Сумасшедший дом, мерзость... И это всё нам опять хотят навязать? Ну нет!
Женя снова зашевелился. «Владимир, — проговорил он, должно быть, совсем сквозь сон, — я тебе оставлю письмо... Ирине Краснопольской. В случае чего передай и скажи... А, ерунда! Ничего говорить не надо!»
Больше Гамалей ничего не слышал: заснул, точно упал в воду, но сейчас же вздрогнул, просыпаясь. Было уже утро. Федченко, босой, в трусах и майке, нагнувшись над диваном, тряс его за плечо:
— Володя! Гамалей! Да проснись же ты! Как зачем? Сталин сейчас говорить будет... Да позывные уже! Вставай!
Многие из нас, как сейчас, помнят это утро, когда весь наш народ был призван прямо и смело взглянуть в глаза нелегкой правде.
Трудно забыть всё это — и ясные лучи невысокого, но уже по-летнему горячего солнца, и легкий туман восхода, и тихий ветер, вступавший в окна как друг, зашедший в дом на цыпочках, очень осторожно, очень тихо...
Миллионы людей во всей стране проснулись в тот день разом. В Ленинграде и Одессе, в Архангельске и Ереване в одни и те же минуты руки прижимали к ушам эбонит наушников, включали репродукторы, вращали кремальерки приемников. Всюду слышалось одно: «Да тише же! Товарищи! Тишина! Тссс! Сейчас... Сейчас!»
Одни присаживались к столам, другие опускались в кресла и закрывали глаза, третьи стремглав летели на улицу к ближайшему громкоговорителю, четвертые яростно стучались к соседям.
Фенечка, заспанная, в халатике, вошла в комнату. Федченко с отчаянным лицом замахал на нее руками...
Осторожно, точно стараясь не разбудить, шаг за шагом, Евдокия Дмитриевна дошла до печки, молча помотала головой: «Не сяду! Ладно!»
Сквозь раскрытую настежь балконную дверь виднелся двор, окна соседнего корпуса, ворота на улицу. Всё это уже проснулось и жило: отдергивались занавески, где-то хлопали двери... Кто-то, перевесившись через подоконник, кричал в нижний этаж: «Трофимовы? Слышали? Радио работает? А то — к нам!»
Было слышно, как в некоторых по-летнему пустых квартирах упорно и безнадежно заливаются телефоны.
У Владимира Гамалея комок остановился в горле. Чуялось что-то необычайно высокое и могучее в напряженности этой минуты. Страшно подумать: то, что происходило у него перед глазами, повторялось сейчас везде — до сопок Камчатки, до гор Алтая. Миллионы людей затаили дыхание. Весь народ, вся страна ждала слова правды, ждала услышать голос человека, которому партия доверила сказать это трудное слово. Людей было невообразимо много, а правда — одна для всех, и мир замер в ее ожидании.
Тихо... Неимоверно тихо. Всё стихло, оцепенело; умолк даже бессонный метроном. И потом вдруг, как порыв ветра: «Говорит Москва! У микрофона товарищ Сталин!»