43
Строка 231: Смешны потуги и т.д.
В этом месте черновика (датированном 6 июля) ответвляется прекрасный вариант, содержащий один странный пробел:
Тот, странный, Свет, где обитают вечноМертворожденные, где все увечьяЦелят, где воскресают звери наши,Где разум, здесь до времени угасший,Живет и достигает высших сфер:Бедняга Свифт и ———, и Бодлер.
Что заменил этот прочерк? Имя должно быть хореическим. Среди имен знаменитых поэтов, художников, философов и проч., сошедших с ума или впавших в старческое слабоумие, подходящих найдется немало. Столкнулся ли Шейд с чрезмерным разнообразием и, не имея логического подспорья для выбора, оставил пробел, полагаясь на таинственную органическую силу, что выручает поэтов, заполняя такие пробелы по собственному усмотрению? Или тут было что-то иное, — некая темная интуиция, провидческая щепетильность, помешавшая вывести имя выдающегося человека, бывшего ему близким другом? Может статься, он сыграл втемную оттого, что некий домашний читатель воспротивился бы упоминанию этого именно имени? И коли на то пошло, зачем вообще называть его в столь трагическом контексте? Тревожные, темные думы.
44
Строка 238: Подобье изумрудного ларца
Это, сколько я понимаю, сквозистая оболочка, оставленная на древесном стволе созревшей цикадой, вскарабкавшейся сюда, чтобы выбраться на свет. Шейд рассказывал, что однажды он опросил аудиторию из трехсот студентов, и только трое знали, как выглядит цикада. Невежественные первопоселенцы окрестили ее "саранчой", которая, разумеется, есть не что иное, как кузнечик, и ту же нелепую ошибку совершали многие поколения переводчиков Лафонтеновой "La Cigale et la Fourmi"[39] (смотри строки 243-244). Всегдашний спутник cigale, муравей, вот-вот забальзамируется в янтаре.
Во время наших закатных блужданий, которых так много, самое малое девять (согласно моим записям), было в июне и лишь жалкие два выпали на первые три недели июля (мы возобновим их в Ином Краю!), мой друг с некоторым кокетством указывал кончиком трости на разные занятные природные объекты. Он никогда не уставал иллюстрировать посредством этих примеров необычайную смесь Канадской и Австральной зон, которые "сошлись", как он выражался, в этой части Аппалачия, где на наших высотах в 1500 футов северные виды птиц, насекомых и растений смешиваются с представителями юга. Как и большинство литературных знаменитостей, Шейд, видимо, не сознавал, что скромному почитателю, который наконец-то загнал в угол и для себя одного залучил недостижимого гения, куда интересней поговорить с ним о литературе и жизни, чем услышать, что "диана" (предположительно, цветок) встречается в Нью-Вае наряду с "атлантидой" (предположительно, тоже цветок), и прочее в том же роде. Особенно памятна мне одна несносная прогулка (6 июля), которой поэт мой с великолепной щедростью одарил меня в возмещение за тяжкую обиду (смотри и почаще смотри примечание к строке 181{37}), в оплату за мой скромный дар (которым, я думаю, он так никогда и не воспользовался) и с разрешения жены, подчеркнуто проводившей нас по дороге в Далвичский лес. С помощью коварных экскурсов в естественную историю Шейд продолжал ускользать от меня — от меня, истерически, жгуче, неуправляемо стремившегося узнать, какую именно часть приключений земблянского короля закончил он в последние четыре-пять дней. Гордость, мой вечный изъян, не позволяла мне донимать его прямыми вопросами, но я все время возвращался к прежним моим темам — к побегу из Дворца, к приключениям в горах, — чтобы вытянуть из него какие-либо признания. Казалось бы, поэт, создающий длинное и сложное произведение, должен был прямо-таки вцепиться в возможность поговорить о бедах своих и победах. Так ничего же подобного! Все, что я получал в ответ на мои бесконечно мягкие и осторожные распросы, это фразочки вроде: "Угу, движется помаленьку" или "Не-а, не скажу", и наконец, он осадил меня оскорбительным анекдотом о короле Альфреде, который, якобы, любил послушать рассказы бывшего при нем норвежского служителя, но отсылал оного, погружаясь в иные дела. "Снова-здорово, — говаривал грубый Альфред смиренному норвежцу, пришедшему, чтобы поведать чуть отличный вариант какого-нибудь древнего скандинавского мифа, уже сообщенного им прежде. — Опять ты тут отираешься!" Вот так и вышло, дорогие мои, что легендарный беглец, боговдохновенный северный бард ныне известен любому школьнику под дурацкой кличкой "Отир" [Отер].
Однако! В другом, более позднем случае, мой капризный друг-подкаблучник был все же добрее (смотри примечание к строке 783{105}).
45
Строка 240: Британец в Ницце
Морские чайки 1933-го года, разумеется, умерли все. Но, дав объявление в "The London Times", можно добыть имя их благотворителя, — если только его не выдумал Шейд. Когда я посетил Ниццу четверть века спустя, британца заменил местный житель, бородатый старый бездельник, которого терпели или же поощряли ради привлечения туристов, — он стоял, похожий на статую Верлена, с невзыскательной чайкой, сидевшей в профиль на его свалявшейся шевелюре, или отсыпался под общедоступным солнышком, уютно свернувшись, спиной к колыбельным рокотам моря, на променадной скамье, под которой аккуратно раскладывал на газете разноцветные куски неопределимой снеди — на предмет просушки или ферментации. Вообще англичане здесь попадались очень редко, гораздо более значительное их скопление я обнаружил немного восточнее Ментоны, на набережной, где был воздвигнут в честь королевы Виктории пока еще запеленутый грузный монумент, с трудом обнимаемый бризом, — взамен унесенному немцами. Довольно трогательно топырился под покрывалом ретивый рожок ее ручного единорога.
46
Строка 246: ...родная
Поэт обращается к жене. Посвященный ей пассаж (строки 246-292) полезен в структурном отношении как переход к теме дочери. Я однако же смею утверждать, что когда раздавался вверху над нашими головами топот "родной" Сибил, отчетливый и озлобленный, не все и не всегда бывало так уж "хорошо"!
47
Строка 247: Сибил
Жена Джона Шейда, рожденная Ирондель (что происходит не от английского обозначения небольшой долины, богатой железной рудой [iron dell], а от французского слова "ласточка"). Она была несколькими месяцами старше него. Сколько я понимаю, корни у нее канадские, как и у бабки Шейда по материнской линии (двоюродной сестры дедушки Сибил, коли я не слишком ошибся).
С первых минут знакомства я старался вести себя в отношении жены моего друга с предельной предупредительностью, и с первых же минут она невзлюбила меня и исполнилась подозрений. Позже мне довелось узнать, что, упоминая меня прилюдно, она обзывала меня "слоновым клещом, ботелым бутом королевских размеров, лемурьей глистой, чудовищным паразитом гения". Я ей прощаю — ей и всем остальным.
48
Строка 270: Ванесса, мгла с багровою каймой
Как это похоже на ученого словесника, — подыскивая ласкательное имя, взгромоздить род бабочек на орфическое божество и поместить их поверх неизбежной аллюзии на Ваномри Эстер! В этой связи из моей памяти выплывают две строки из одной поэмы Свифта (которой я не могу отыскать в этой лесной глуши):
Меж тем Ванесса все цвететПрекрасная, как Аталанта[40]
Что до ванессы-бабочки, она вновь появится в строках 992-995 (к которым смотри примечание {127}). Шейд говорил, бывало, что старо-английское ее наименование — это "The Red Admirable" [Красная Восхитительная], а уж потом оно выродилось в "The Red Admiral" [Красный Адмирал]. Это одна из немногих случайно знакомых мне бабочек. Зембляне зовут ее harvalda [геральдическая], возможно оттого, что легко узнаваемые очертания ее несет герб герцогов Больна. В определенные года, по осени, она довольно часто появлялась в Дворцовых Садах в обществе однодневных ночниц. Мне случалось видеть, как "красная восхитительная" пирует сочащимися сливами, а однажды — и дохлым кроликом. Весьма шаловливое насекомое. Почти домашний ее экземпляр был последним природным объектом, показанным мне Джоном Шейдом, когда он шел навстречу своей участи (смотри, смотри теперь же мои примечания к строкам 992-995{127}).
В иных из моих заметок я примечаю свифтовский присвист. Я тоже по природе своей склонен к унынию, — беспокойный, брюзгливый и подозрительный человек, хоть и у меня выпадают минуты ветрености и fou rire[41].
49
Строка 275: Уж сорок лет