— Филипп Кузьмич, — окликнул его Трифонов от маленького вагонного стола, над которым все еще горел фонарь. — Я говорю, здесь вместе с вашей подписью надо бы учинить подписи Хоперского ревкома и, возможно, печать. Для убедительности.
— Ревкома? — покосился от окна Миронов.
— Исполкома окружного, — поправил Трифонов.
— Не возражаю. Мы так обычно и поступали в Михайловке. Теперь сделаем то же в Урюпинской. Власть советская, тут в одиночку не приходится решать.
— А так все верно, даже лихо, — сказал Трифонов.
Пришел из своего угла Скалов, пожилой, обстоятельный московский мастеровой (по виду) в кожанке и кожаном картузе со звездочкой, из старых боевиков Красной Пресни. Показал набросанный им приказ о дисциплине в войсках. Получилось у него довольно неумелое сочинение с угрозами и предупреждениями в части нарушителей. Миронов и Трифонов переглянулись, и первым, конечно, не выдержал молчания Миронов:
— Нет, нет... Назидание, комиссар! Назидание и скука, тут надо как-то по-другому. За душу взять! Сейчас подумаем...
Взял из рук Скалова лист, перечитал, недовольно хмыкая, не боясь, что комиссар невзначай обидится... По лицу Миронова прыгали тени от того, что поезд шел в этом месте сквозь шеренгу высоких тополей.
— Тут у вас насчет развала дисциплины и фактов мародерства все верно, — сказал Миронов. — А дальше надо как-то веселее... А?
— Хотите застругать в форме беседы, что ли? — усмехнулся Скалов.
— Именно так. Награды и благодарности у нас идут обычно от имени РВС, всякие увещевания от политотдела, а уж нагоняй придется делать командиру! — засмеялся Миронов и, глядя на Трифонова, подбил согнутым пальцем вислые усы. — Пишите с абзаца, товарищ Скалов. Буду диктовать.
Скалов успел очинить карандаш над пепельницей, смуглая его рука писала под диктовку:
— «Товарищ красноармеец! Враг-белогвардеец надвинулся со всех сторон, враг напрягает все силы и, пользуясь вышеприведенными нашими недостатками, теснит нас!» Абзац, с новой строки! «И если теперь же не принять решительных мер против этой разнузданности в наших рядах, Земле и Воле грозит тягчайшее испытание». Пожалуйста, с нового абзаца, товарищ Скалов, и крупными буквами: «ТАКОВО МОЕ МНЕНИЕ, ТАК ДУМАЮ Я — СКАЖИ, КРАСНОАРМЕЕЦ, КАК ДУМАЕШЬ ТЫ? НУЖНО ЛИ С ЭТИМ БОРОТЬСЯ, И ЕСЛИ НУЖНО, ТО СКАЖИ КАК?!»
Скалов записывал, отчасти удивляясь всей этой вольности мысли. А получалось неплохо.
«Надеюсь и убежден, что это письмо товарищи красноармейцы обсудят в одиночку, обсудят кучками, а потом взводами и ротами и свои ответы пришлют мне, чтобы я мог судить, как поднять дисциплину в частях, и с помощью этой дисциплины совершить такие же подвиги, какие выпали на мою долю со славной 23-й дивизией на Южном фронте в борьбе с мировой контрреволюцией...
Только с железной дисциплиной мы победим, только ею!
Спешите же с ответами, мои друзья по оружию и идее!
Спешите, пока еще не поздно!»
Миронов вытер в волнении лицо платком, оценил ровную скоропись комиссара и добавил:
— Теперь подпись. «Командир Особого корпуса... гражданин Ф. Миронов» Гражданин — обязательно! Потому что с революцией все граждане: и бойцы, и обозники, и командиры всех рангов. Это люди должны чувствовать постоянно, ежечасно, в этом гвоздь общей ответственности и общей славы. Вот. Завтра, в Бутурлиновке, отпечатаем и разошлем по частям.
Трифонов с интересом присматривался к Миронову.
Еще с первой встречи в Козлове — сам по крови казак, но уже не «служивский», а фабричный, достаточно образованный, прошедший многолетнюю школу подполья и тюрем, — он с ревнивой придирчивостью оценивал его, слишком размашистого, слишком прямодушно-откровенного, безусловно храброго воина и при всем том какого-то незащищенного, до наивности открытого и потому не внушающего особого доверия постороннему.
Ох уж это станичное ухарство, простоватое стремление задевать ближних двусмысленными шутками, насмешками, остротами, чаще всего даже на свой счет: «мы, мол, конечно, дурни, но себе на уме...» — и при том не придавать вообще-то никакого значения всему этому, словам вообще. Слова, мол, не более как оболочка, шелуха, простое украшение вокруг человека, а вот посмотрим на тебя, милый друг, когда до шашки и пики в бою дойдет, до ночного поиска по вражьему тылу или даже в рукопашной — один на один! Вот там и посмотрим, чего ты стоишь! Вся эта казачья человеческая особица была в общем-то ясна и не чужда Трифонову, но в Миронове эта особица была доведена до крайности, и человеку новому, незнакомому он казался странным.
Брат Трифонова Евгений тоже отмечал эту несообразность между внешним обликом и делами этого недюжинного командира. Воевал этот казачий начдив великолепно, в иных случаях его действия были почти непостижимы, но окружающие почему-то не упускали случая сказать о каком-то авантюризме, забубенности бывшего начдива-23.
За вечерним чаем Трифонов узнал еще, что у Миронова с прошлых войн было восемь царских орденов и серебряная шашка. Да и сейчас на боку тоже серебряное оружие, из советских рук, — ясно даже без очков, что этот казачок не так прост, как выглядит на досуге, даже при сочинении общественно полезного приказа. Черты какого-то юношеского легкомыслия в словах и какая-то святая открытость, острая прямота, исключающая даже оттенок какой-либо игры. Налицо большая внутренняя тяга к людям, желание душевного единения. Таких любят особенно молодые женщины, еще не склонные к игре, переборчивости, изменам...
У Миронова, как и следует, молоденькая, очень видная из себя, глазастая особа, кажется уже беременная... Наследие полупартизанской войны прошлого года, когда в штабах и обозах колготились жены и детишки. Теперь, разумеется, с этим надо бы кончать, но как? Попробовал Трифонов заговорить на эту неподходящую тему, Миронов не стал как будто возражать ему, но тут же повернул мысль на иной путь:
— Вообще-то верно, товарищ политкомиссар, надо бы поочистить штабы не только от жен и сударок, но и от вольнонаемных машинисток, политотдельских девушек с их подружками, но... это — если воевать мы собрались до бесконечности долго. Думать надо о другом — о скорейшем окончании войны. — И пояснил свою мысль более пространно: — Посудите сами. Многие из красноармейцев, в особенности старших возрастов, как ушли на действительную при царе, скажем в девятьсот десятом, так с тех пор и не расстаются со строем, шашкой, пикой, с осточертевшим солдатским котелком и шанцевой лопаткой. И главное, не видят этой войне конца. Так что же им делать? Ясное дело: заводят связи. Надо кончать войну вместе с этой походной жизнью.
— Деникин, к сожалению, пока что наступает, — возразил Трифонов. — О скором завершении войны думать рановато... Вы как считаете, можно Деникина до осени разбить? Хотя бы к ноябрю?
— Считаю, что можно, — сказал Миронов.
Скалов тогда отставил кружку с горячим чаем, внимательно посмотрел на обоих. Суть разговора его тоже заинтересовала.
— Какими силами? — спросил Трифонов. Он знал о положении фронта.
— А хотя бы силами нашего корпуса. Пятнадцать тысяч штыков! Да при поддержке всего населения, сочувствующего, безусловно, Советам! Если эти пятнадцать тысяч с умом переформировать, подтянуть, накормить, выбить инстинкт толпы «спасайся кто может!» или, именуемый шляхетской поговоркой, «пан за пана ховайсь!» да после этого вдарить по тылам Врангеля и Май-Маевского, то там начнется такая же каша, как весной у Краснова, — самоуверенно сказал Миронов.
— Тут еще корпус Мамонтова по нашим тылам бродит, — с невеселой усмешкой, стараясь отрезвить командира, заметил Трифонов.
— Ну, не один же наш Особый корпус на стороне Советов! Есть еще 8-я и 10-я армии, корпус Буденного... Я на что нажимаю: если «добровольцев» Май-Маевского и Врангеля рассеять, то наши низовцы, черкасня эта, сами по домам побегут, верьте на слово! Кого-кого, а этих вояк я знаю!
«Самонадеян ужасно, — заключил Трифонов. — Отсюда и разговорчики эти в штабах об авантюризме...»
13 июни, утром, были в Бутурлиновке.
Встречал сам Хвесин со штабными, при полном параде. Отговорили приветствия, бодро откозыряли по всем правилам, но Трифонов да и сам Миронов, наверное, отметили глубокую, почти болезненную усталость и нравственную смятость здешних командиров. Сам Хвесин, невзрачный, морщинистый человек с услужливыми движениями бывшего полового или интенданта заштатного, был попросту жалок. И при нем комиссар, почти мальчик, едва ли двадцати лет, с большими, отрешенными, как бы навсегда ушедшими мыслью в себя главами... Последний день в корпусе, есть уже приказ о его откомандировании, с большим понижением...
— Попов? Это какой же Попов? — поздоровался за руку с юнцом-комиссаром новый командир корпуса. — Какой станицы?
Судя по этим вопросам, можно было отвечать свободно, не по уставам. Юноша пересилил что-то в себе, улыбнулся со смущением, ценя такую минуту и одновременно тая в душе глубокую тревогу: