«Мне нестерпима жалоба ветра, который забирается в бутыль, когда я подвешиваю ее к ветке дерева».
Позже Сюй Ю объявил, что предпочитает любой музыке звук, исходящий от пальцев, когда он опускает их в реку, чтобы набрать воды. Он становился на колени. Склонялся над рекой. И опускал в нее кисть руки, изогнутую наподобие раковины.
*
После того, как Русалочка Ганса-Христиана Андерсена отдала свой голос колдунье; после того, как она стала мертвой, стала пенной волной, она возвращает себе голос, чтобы спросить:
«К кому я иду?»
*
Иштар[256] взяла арфу и облокотилась на скалу, стоявшую у моря. Нахлынула большая морская волна, и застыла перед нею, и спросила ее: «Для кого поешь ты? Ведь человек глух».
*
Я не помню, где прочел сказку о немом человеке, который, видя во сне свою мать, не мог излить ей свое горе.
*
Я больше не подтягиваю ослабшие струны своей виолончели. Больше не поднимаюсь на хоры, к органу. Больше не привожу в действие его меха. Больше не сажусь перед пожелтевшими клавишами.
Я отложил книгу, которую пишу, на пластмассовое кресло, куда обычно кладу ноги, поставив его перед собой на траву. Теперь под кроной можжевельника только моя голова.
Тишина — это всего лишь разновидность оглушительного шума.
Свет — белый, густой, медлительный, обжигающий — залил мои ноги. Он настолько горяч, что увлажняет их.
Передвигаю пластмассовые кресла подальше. Жизнь все-таки изнуряющая штука. У меня кружится голова, но, по правде говоря, это я кручу головой. В саду стало меньше цветов.
Лето кончается.
Кусты шиповника вдоль старой садовой стены еще похваляются последними гроздьями ягод, но листья на ветках уже поблекли. Лохматый орешник на берегу реки совсем утратил свою яркую зелень, стал черным. Река у его подножия течет медленнее — непонятно, движется ли вообще. Ни течение, ни ветер уже не оскверняют ни одной морщинкой ее поверхность. Кто знает, может быть, море больше не притягивает к себе реку. Две долговязые белые яснотки[257] склонились над рекой и любуются отражениями своих венчиков в черной воде. Стрекоза присела на причальное кольцо для габар[258]. Слово «габара» давно уже не вызывает воспоминаний о переправке грузов, которые это старинное тихое судно волокло за собой по воде на цепи. Утки спят, рассевшись цепочкой на жухлой прибрежной траве вдоль реки. Кроме аромата жимолости под козырьком ворот (по правде говоря, его можно уловить, лишь подойдя к сторожке), в саду не осталось никаких запахов. Только и чувствуешь, что тепло собственного тела. Хотя временами, один-два раза в час, неизвестно откуда сюда доносится запах гнили, почти смерти. И ничто не движется, все замерло.
Ничто, ничто больше не движется.
Я даже не слышу собственного дыхания. И ветра больше нет. Бамбуковая роща не дрожит, а лишь временами встряхивается. Дрок, растущий перед нею, с треском раскрывает свои черные скорлупки и сыплет из них зернышки на сухую, желтую траву. Ничто человеческое никогда не вторгалось в этот растительный мир. Ничто человеческое никогда не вызывало интереса ни у реки, ни у цветов. Все меркнет в клубах этого зыбкого марева, которое солнечный огонь добавил к жаркому дневному свету. Полуденное солнце уже начинает клониться вниз. Река мертвых — и та крепко заснула. Ничто человеческое никогда не добавляло жизни этой стоячей воде и давно уже не освежало ее. Ничто человеческое никогда не вторгалось в сны, которые посещают мужчин. Ничто человеческое никогда ничего не добавляло к видениям, которые ослепляют мужчин под сомкнутыми веками, заставляя член напрягаться, пока они видят сны. Они не придают им значения и спят.
Трактат X
О КОНЦЕ СВЯЗЕЙ[259]
Виконт де Вальмон глядит на зеленую траву лужайки в Сен-Манде. Рукав его рубашки рассечен стальным лезвием: он только что был ранен в руку. Молча поворачивается он спиной к бездыханному телу шевалье Дансени. Садится в свою карету.
Виконт рывком раздергивает занавеси алькова, где лежит президентша де Турвель. Ее лоб влажен от испарины, изо рта вырывается хрип, нарушающий тишину спальни. Виконт выкрикивает приказ, приподнимает больную, осторожно надрывает ворот атласного пеньюара, стягивающий шею президентши. Вид обнаженного бледного исхудавшего тела мадам де Турвель в слабом свете канделябра потрясает его. Он заставляет ее выпить большой стакан грушевой настойки из Кольмара. Она приходит в себя, узнаёт Вальмона, вцепляется в его руку, шепчет его имя, судорожно обнимает его. Он овладевает ею. Отдавшись ему, она оживает. На следующее утро они возвращаются в Париж; холод так силен, что густой предрассветный туман никак не может растаять. Вальмон становится грозным финансистом. Президентша де Турвель устраивает вечерние приемы. И утешает его по ночам.
*
В мертвой тишине секунданты дуэли на лужайке Сен-Манде поднимают тело шевалье Дансени, укладывают его на носилки и с величайшими предосторожностями доставляют в Венсенн, к хирургу. Хирург спасает юношу. Полгода спустя Дансени принимают в ложу Девяти Сестер[260], где он заводит дружбу с герцогом де Роганом, американцем Бенджамином Франклином, художником Грёзом, врачом Гильоте-ном, Дантоном и Юбером Робером[261]. Во время революции Дансени голосует за казнь короля и добивается от Национальной ассамблеи решения лишить мужские статуи «всех срамных частей — постыдных свидетельств старого режима».
На правом берегу Сены, в Опере, госпожа де Мер-тей с улыбкой кивает виконту и президентше, но проходит мимо, не сказав ни слова: очередной любовник любезно приподнимает перед ней дверную портьеру. Мадам де Мертей избежала оспы, ее лицо осталось невредимым. Она не только выиграла свой процесс, но суд постановил выдать ей немалую сумму — восемнадцать тысяч ливров. Она осталась жить в Париже, невзирая на впечатление, произведенное ее письмами. Подпорченная репутация маркизы способствует ее светским успехам. В обществе, в театре комедии мужчины так настойчиво осаждают ее, что вздохнуть некогда. И она решает совершить путешествие, притом в одиночку. Садится на корабль в порту Гавр де Грас, пересекает Ла-Манш и едет в берлине[262] через поля Гемпшира. Внезапно в облаках гремит гром, сверкает молния. Маркиза знаком приказывает кучеру остановиться и приобретает в предместье Дина миленький домик в двадцать комнат. К нему ведет длинная извилистая аллея, усыпанная серым гравием. За домом, посреди луга, виднеется большой пруд, окруженный молодым леском.
Низкие холмы на горизонте сливаются с облаками. Лазурный воздух влажен.
И всё безмолвствует.
*
Госпожа де Мертей ежедневно после полудня посещает бедняков и беднячек. Среди них она замечает двух девушек — Кассандру и Джейн, которые живут на окраине городка, в маленьком приходе Сти-вентон; ей нравится распевать вместе с ними мелодии Джексона из Эксетера[263]. Маркиза научилась играть на басовой виоле у бывшего виолониста Королевского оркестра. Она приглашает к себе своих новых подружек, чтобы разыгрывать вместе с ними короткие трио Генделя или Ке д’Эрвелуа[264], прерывая исполнения приступами неудержимого хохота. Джейн дарит маркизе ноты старой пьесы Пёрселла[265], несколько иного жанра; ноты свернуты в трубку и перевязаны серой атласной ленточкой. Эта пьеса, несмотря на старомодный лад, приводит маркизу в полный восторг. Кассандра исполняет партию флейты, Джейн сидит за клавесином, а маркиза играет на бас-виоле, отстукивая ногой ритм; вместе они разбирают эту старинную пьесу целиком. Когда они заканчивают игру, на дворе уже стоит ночь. Женщины пьют вино, болтают всякие глупости, маркиза подзуживает их на большее, но обеим мисс Остин это не по нраву. Внезапно раздается крик петуха, и мисс Джейн вскакивает с дивана, побледнев от испуга. Она хватает сестру за руку, и девушки, подобрав юбки, опрометью бегут к своему дому. Маркиза, надеясь все-таки соблазнить Джейн, велит купить для помещения стивентонской школы (служившего сто лет назад свинарником) настоящее пианино стоимостью в сорок гиней. Сама маркиза не в восторге от неверного звучания этого инструмента, зато Джейн себя не помнит от счастья. Маркиза приобретает и пытается исполнить на своей виоле все произведения, подписанные Генри Пёрселлом, которые по ее поручению разыскали в Лондоне; она даже начинает заниматься пением, чтобы исполнять их с голоса, но обе девушки не хотят помогать ей, находя эту музыку чересчур манерной. Что ж, если так, маркиза увлекается крикетом. Отныне она носит платья-амазонки и проклинает пышные сборчатые юбки, входящие в моду. По совету Джейн она читает поэмы Крабба[266], и они приводят ее в восторг. Все чаше и чаще уходит она гулять в лес, который тянется вдоль ее владений; его пересекает речушка, чью воду направили по узенькому, хлипкому желобу в водоем, скрытый от посторонних глаз раскидистыми вязами. Среди ее крестьян есть трое-четверо молодых игроков в крикет, которых она вызывает к себе, когда ее тело внезапно требует плотских утех. Но при этом надевает на своих избранников маски зверей, чтобы видеть в них только жизнь или, по крайней мере, одну из ее сторон, кажущуюся ей самой искренней и самой возбуждающей. Постепенно она остывает к молодым любовникам. Да и беседы с девушками тоже наскучили ей, а их стойкое презрение к творчеству Пёрселла все чаще и чаще ввергает ее в расстройство, даром что они сами познакомили ее с его музыкой. Вопреки шпилькам Джейн, маркиза ни на минуту не чувствует, что стареет, потому что ее волнуют эти старинные звуки двухсотлетней давности. И она готовится покинуть Гемпшир.