– Передайте командиру взвода, что командование ротой я принимаю на себя. Сейчас буду на позиции, – сказал я.
Боец выбежал из землянки. Быстро возвратившись к столу, я выдрал из блокнота лист бумаги и написал:
«Командиру роты.
В случае моей гибели прошу положить мое тело в бруствер, над нашим окопом, лицом к врагу, в полной форме советского офицера, рядом с капитаном Федотовым.
Командир роты подполковник Зеленцов».
Я положил свое заявление в железный ящик и выбежал из землянки.
* * *
Чем кончилась эта история? Кончилась она, надо сказать, довольно неожиданно. Был я в бою тяжело ранен и контужен. Долгое время находился в беспамятстве. Очнулся в госпитале, в Ленинграде. Оказалось, что привезли меня сюда из медсанбата больше трех недель тому назад. Документов со мною не было прислано никаких. В госпитале не знали ни моей фамилии, ни кто я вообще такой. За три недели никто меня не разыскивал, не наводил справок, которые могли бы обратить внимание на безымянного раненого. Я сообщил врачам и медсестрам свои имя и фамилию. О своем звании и бывшей должности я умолчал. О соображениях, которые заставили меня поступить таким образом, сейчас расскажу.
Днем в палате, где я лежал, обычно царило оживление. Раненые говорили в основном о прорыве блокады в районе Шлиссельбурга. Большинство моих соседей по палате были участниками этого великого события. Рассказы об эпизодах сражения на Неве не умолкали с утра до позднего вечера. То и дело слышались наименования «Левый берег», «восьмая ГЭС», «Шлиссельбург», «Пятый поселок»…
Люди с подвешенными ногами, с загипсованными «самолетиком» руками, с замотанными бинтом головами забывали о своих страданиях, вновь и вновь переносясь воображением туда – на невский лед, в развалины Шлиссельбурга, на высокие берега Ладожского канала, в дымный смерч боя…
В гости к раненым часто приходили ленинградцы. Нам приносили подарки, письма от незнакомых людей. Иногда прямо в палате для лежачих выступали артисты – читали нам стихи, пели, играли на аккордеоне, на гитаре… Все это очень скрашивало наши дни… К ночи разговоры в палате затихали. Тускло светили синие лампочки под потолком. Слышались храп и сонное бормотание. Время от времени кто-нибудь испуганно вскрикивал. Раздавались стоны. Днем бодрствующая воля обычно удерживала людей от стонов. Да и сама боль в шуме дневных разговоров и всевозможных дел – еда, процедуры, перевязки… – немного отпускала. Во сне раненые часто стонали, иногда плакали.
Я почти не спал по ночам. Мучила незаживающая рана под правой ключицей. В рукопашной схватке фашист вонзил в меня зазубренный клинок штыка. Когда я был контужен, я не помнил…
Где-то позже, близким разрывом снаряда, когда лежал на снегу уже без сознания. Куда сильнее, чем боль, меня донимали в ночные часы мрачные мысли. Часами размышлял я о том, что ждет меня впереди. Случайно ли то, что обо мне забыли, что меня никто не пытался разыскивать? Документов при мне не было уже в медсанбате. Кто-то вынул их из моего нагрудного кармана. Скорее всего, еще там, на поле боя. Они, вероятно, были доставлены в штаб армии. Вместе с ними туда должно было попасть и донесение. Заявление мое, положенное в железный ящик капитана Федотова, возможно, тоже оказалось там… Каким же образом должны были оценить мое поведение? Факт тот, что я не выполнил приказ – не доставил лично донесение, которого ожидало командование армии и сам командующий фронтом. Не доставил не потому, что не дошел до штаба, а потому, что и не пошел туда…
Итак, меня нашли, взяли мои документы, а меня самого отправили в медсанбат. До этого места все в моей судьбе было для меня ясным. Но почему я, подполковник, порученец штаба армии, лежу не в офицерской палате? Ведь и без документов, по погонам в медсанбате должны были видеть, что я принадлежу к командному составу. Тем не менее, а лучше сказать, несмотря на это, – я прибыл в госпиталь рядовым? Так, может быть, меня не забыли, а разжаловали приказом командира или даже командующего фронтом? Это было очень похоже на правду. А если это так – ограничится ли наказание разжалованием или будет следствие, трибунал? В этом случае, если я к тому же буду годен к службе, меня ждет штрафная рота. А если не буду годен – тюрьма. Шутка ли сказать – невыполнение приказа в боевой обстановке? Я сам не мог теперь толком объяснить себе, что толкнуло меня тогда принимать командование ротой вместо того, чтобы немедленно возвращаться в штаб армии? Разве там, на передовой, не обошлись бы без меня? В конце концов, рота имела связь с командиром батальона. Тот был связан с командиром полка. Да и командование дивизии уже наверняка знало о начавшемся наступлении противника… Другое дело, если бы я увидел, что в роте началась паника, что только мое вмешательство может предотвратить оставление ею рубежа и прорыв фашистов вглубь нашей обороны. Тогда, разумеется, я был бы обязан поступить так, как поступил. Но ничего подобного не происходило. Ни один боец и не помышлял об уходе с позиции. Командир первого взвода, младший лейтенант, принявший командование после гибели Федотова, хорошо знал свои обязанности. Он знал лично всех оставшихся в живых бойцов роты, знал расположение огневых средств… Да что говорить – он был дома. Я же был человек пришлый, знакомившийся с ротой в ходе боя. Получалось, что никакой необходимости в моем вмешательстве не было. Взять на себя командование ротой меня толкнули одни лишь эмоции… Долгими, нескончаемыми ночами, лежа на спине, уставившись в холодную и такую равнодушную синюю лампочку, я все думал и думал. Я представлял себе, как буду держать ответ за свои действия, обдумывал, что сказать в свое оправдание. И каждый раз вместо каких-либо убедительных доводов в свою пользу я повторял одно и то же: «Иначе я поступить не мог». Фраза эта, опять же ничего, кроме эмоций, не содержала. Но что другое мог я сказать в свое оправдание? Ничего. Ровно ничего.
Снова и снова вспоминал я подробности боя, который рота вела под моим командованием. Когда я появился на передовой, одна атака фашистов была уже отбита. В расположении противника показались танки. Они остановились на краю болота. На фоне зари цепочка танков чернела, будто стая волков, готовых броситься на добычу. Однако по болоту, хотя и промерзшему, танки двигаться не решились и били по нам из пушек.
– Непорядок, – сказал стоявший со мной рядом пожилой боец. – Немцам на западе от нас положено быть. А они восточнее нас, русских, оказались… Непорядок это, чтобы немец нам восход солнца заслонял, – добавил он, покачав головой.
Маленькие, но злые снаряды танковых пушек нанесли нам чувствительный удар. В двух местах разворотило бруствер. Был разбит пулемет. Снова были убитые и раненые… Но неподвижный танк, к тому же высвеченный солнцем, и сам хорошая мишень для артиллеристов. Две вражеские машины загорелись. Остальные поспешно укатили назад.
Вторую атаку немецкой пехоты мы отбивали, имея в строю всего двадцать бойцов. Я приказал встретить набегавших гитлеровцев слабым огнем, подпустить поближе, на расстояние броска гранаты. Когда фашисты приблизились, мы прижали их к земле пулеметами. Гранаты подняли их с земли и обратили в бегство. Тогда пулеметы заговорили снова… Упорству противника не приходилось удивляться. Выдвинувшаяся вперед рота мешала атакам фашистов на соседние участки. Как только немцы приближались к рубежу обороны нашего правого или левого соседа, мы оказывались у них на фланге, даже немного с тыла, и наши станковые пулеметы истребляли фашистских солдат. Соответственно, и мы были хорошо защищены с флангов огнем соседних подразделений. Атаковать нас фашисты могли только в лоб. Теперь я убедился в правоте капитана Федотова, решившего любой ценой удерживать свою позицию.
Третью атаку мы встречали всего чертовой дюжиной. Оружия у нас, правда, было немало. Я организовал челночное обслуживание пулеметов. Первые номера, дав по несколько очередей из своих пулеметов, бежали к соседнему. Вторыми номерами были раненые, способные помогать пулеметчикам при стрельбе. Но силы были теперь слишком неравными. Волна атаки докатилась до нашего бруствера. Хорошо помню, что в тот момент я не подавал никаких команд. Да они и не были нужны. Никто не дрогнул, не оглянулся назад. Каждый, в ком была хоть капля жизни, вступил в рукопашную схватку. В коротком бою я был ранен штыком под ключицу. Падая, я услышал крики. Негромкие, нестройные… Все же я различил – кричат «ура!». Из тыла подходило подкрепление…
Что враг на этом участке не прорвался и был тогда отброшен, я мог судить по тому, что меня подобрали наши.
Чаще всего я вспоминал своих товарищей по службе в штабе армии. Почему все они так дружно отвернулись от меня? Ну хорошо – я виноват и готов понести наказание. Но в данный момент я все-таки тяжелораненый человек. Ведь даже суд над преступником не может состояться, если обвиняемый болен. Смертная казнь откладывается, если у приговоренного повышена температура… Особенно часто я вспоминал нашего начальника штаба. Генерал всегда хорошо, я бы сказал, тепло ко мне относился. И вот такое ледяное пренебрежение. «Впрочем, – отвечал я себе на этот вопрос, – его-то я больше всех подвел. Вероятно, он имел из-за меня крупные неприятности. Кто знает, быть может, командующий фронтом так-таки обозвал его бездельником и отстранил от должности?..».