Арестант ничего не отвечал, а только мотал головой Тэддер заметил, что у арестанта были выбиты все зубы и вырвана часть волос на голове. Арестант был очень худой, дряхлый, старый…»
* * *
Груберу было тридцать девять лет.
«Дежурный подбежал к клетке со львом Шахом и скинул защелку запора.
Тэддер попытался помешать, но тот отшвырнул его в сторону и пригрозил, что самого Тэддера запихнет в клетку.
Тов. Ковшук поднял за ворот арестанта, дежурный приоткрыл дверь, и Ковшук швырнул старика в клетку.
Что произошло далее, достоверно сообщить затрудняюсь, поскольку в этом месте рассказ Тэддера стал невнятным, он впал в истерику и от сильного опьянения плакал и неразборчиво кричал „Бандиты. «Убийцы!“, из чего я понял, что лев разорвал арестанта.
Доношу, что кроме хозяев дома, рассказ Тэддера слушали: искусствовед профессор Дмитриев, клоун Румянцев (Карандаш), артист Утесов и один незнакомый мне человек. Все они своего отношения к рассказу Тэддера не высказали, за исключением клоуна Карандаша, заметившего: „Тоже весело“ и вскоре ушедшего из гостей. Остальные воздержались от оценок, и Утесов увел Тэддера в ванную — приводить в порядок.
Полагаю, подобные злостные измышления могут принести вред авторитету наших славных органов госбезопасности. О чем и доношу.
СЕК. СОТ. ЦИРКАЧ, 27 октября 1948 г.».
Все правильно сообщил Циркач — рассказ Тэддера был заведомым вымыслом.
Потому что лев Шах не растерзал Грубера. Даже не дотронулся. Грубер сам умер. От разрыва сердца. В клетке Шаха. Как гладиатор он копейки не стоил.
Гладиатором мог бы стать Тэддер, который хищников не боялся совсем. Но когда он сидел передо мной в кабинете и объяснял эту историю, я думал, он обделается от страха. Так что, выходит, и он в гладиаторы не годился. А ведь я его не бил! Я ему не вышибал зубов, как чекист Бабаян — Груберу, не вырывал из головы волос, не грозил бросить в клетку к незнакомым с ним лично львам. Не кричал на него, а вежливо, спокойно расспрашивал. А он был в полуобморочном состоянии.
Вот и пойди разбери людей после этого, кто из них чего стоит. Я попросил Тэддера — и он написал мне подробную объяснительную записку о происшествии на Краснодарском вокзале — приблизительно то же самое, что доносил мне Циркач. Если бы бумага попала наверх, у Ковшука были бы огромные неприятности. Не потому, что Управление кадров сильно расстроилось бы из-за безобразии этих обормотов. Очень бы разозлились в Следственной части, где хулиганство двух пьяных идиотов привело к потере очень хорошего, я бы сказал — живописного фигуранта, который придавал заговору генетиков стереоприроду.
Поэтому объяснительную Тэддера я запер в сейф и приказал писать мне новую: о том, как Грубер умер у него на глазах, ни с того ни с сего, нежно провожаемый под руки Ковшуком и Бабаяном.
Кандидат в гладиаторы послушно написал. Потом я велел Тэддеру обойти гостей заслуженной артистки Маргариты Кох и сообщить им, что вся история — абсолютный вымысел и пьяная болтовня усталого человека. Обошел и сообщил. Все они своего отношения к новой версии не высказали, кроме клоуна Карандаша, заметившего: «Тоже весело…»
Тогда я велел Тэддеру забыть эту историю навсегда. Ее не было. И он забыл. А я — помню.
— Смотри, какой ты памятливый, — усмехнулся Ковшук. — Помнишь, значит, Грубера…
— Я, Сеня, все помню, — заверил я его и достал из кармана два сложенных листочка. Старые они были, по краям выжелтели, а в середине — ничего, и не мятые совсем, их-то и сгибали-складывали всего два раза: когда я их очень давно вынес из Конторы, и сейчас, когда вынул из секретера, отправляясь в гости к старому другу.
— Все помнишь? — удивился Ковшук.
— Все! — подтвердил я.
— Ну-ну, может быть… — И в мотании его головы не было ни удивления, ни простодушия. Какая-то тайная угроза сквозила в его неподвижности, но я все равно протянул ему листочки. Игра уж больно серьезная затеялась. Ставки велики Только один обмен устраивал меня — баш на баш, башку на башку.
— Возьми, Сеня, тебе они нужнее. Была у меня когда-то возможность, вынул из твоего личного дела…
Он взял листочки и стал читать их, медленно шевеля роговыми губами и мохнатые бровищи двигались на фаянсовой плошке лица медленно как сытые мыши. Он держал объяснительную записку Тэддера с описанием их художеств далеко от глаз, будто хотел изучить ее на просвет.
Обстоятельно читал, долго, собираясь запомнить, наверное, каждое слово.
Потом положил листы на стол, прижал их огромной вспухлой ладонью и повернулся ко мне, но ничего сказать не успел, потому что в дверь, проскользнул кардинал, Степа, нунций в собственной Швейцарии:
— Семен Гаврилыч, я заберу бутерброды, закуски людям не хватает…
— Бери, Степушка, бери. «Сливки» хорошо идут?
— Хватают, только наливать поспевай!
— Ты, Степа, смотри, больше трех стаканов в одне руки не давай. A то налузгаются здесь, как бусурмане, скандал будет, милиция припрется. Ни к чему это.
С энцикликой сией и подносом говно-бутербродов убыл нунции пасти алчущие под дверью народы, а Семен сказал:
— Я ведь знал, Пашенька, что придешь ты ко мне однажды.
— Не может быть! — поразился я, всплеснул руками. — А почем знал?
— Потому что ты, Пашуня, человек от всех особый. Нет для тебя ни дружбы, ни любви, ни верности, ни родных… Ничего нет. Даже у волков в стае — и у тех есть закон. А у тебя ничего нет — дьявол в тебе живет.
— Перестань, Сема, не выдумывай, не пугай меня. Не расстраивай — заплакать могу…
— Тебя, Паша, ничем не расстроишь. Сколько ж ты лет держал эти бумаги, чтобы их сегодня принести?
— Ты ведь грамотный — недаром из Паранайска сбежал. Глянь на дату — там написано.
— Тридцать лет, — покачал башкой Семен. — Пугануть, что ли, захотел?
— Сем! Ты совсем с катушек соскочил? Зачем же я бы тебе листки-то отдал? Кабы пугать хотел?
— Не знаю, — честно сказал Ковшук. — Твой умишко пакостный всегда быстрее моего работал. Тебе в шахматисты надо было податься, Карпова, может, обыграл бы. Всегда далеко на вперед думаешь…
— Ох, Сеня, верно сказано: ни одно доброе дело не проходит безнаказанно. Хорошо ты меня благодаришь за товарищеский поступок!
Ковшук криво ухмыльнулся:
— Тебе ж моя благодарность не на словах нужна! Что тебе надо за «товарищеский поступок»?
Я глубоко вдохнул, как перед прыжком во сне, и равнодушно сообщил:
— Человек тут один — совсем лишний…
— …Совсем?
— Совсем.
Ковшук молчал. Не так, как молчат в раздумье над поставленной задачей, а отстраненно, далеко он был, будто вспоминал что-то стародавнее.
— Если я умру… — заговорил Семен неспешно, и, судя по этой обстоятельности, он не сомневался в существовании альтернативы. Но почему-то смолчал, весь утонул в своем тягостном воспоминании.
— Что будет, если ты умрешь? — поинтересовался я.
Но он махнул рукой:
— Ничего, не важно. Ты мне только скажи, Павел, зачем тебе все это?
— Трудно объяснить, Сема. Но если коротко, я хочу победить в жизни.
Семен помотал своим черным адмиральским фургоном:
— В жизни нельзя победить, Пашенька, жизнь — игра на проигрыш… Может, и не надо было уезжать из Паранайска… — И, вздохнув, неожиданно отказался от альтернативы: — Все одно всякая жизнь кончается смертью!
— Сеня, смерть — это не проигрыш. Смерть — это окончание игры.
— Одно и то же, — сказал он устало и подвинул ко мне по столу листы с объяснением Тэддера. — Возьми их, Паша, не нужны они мне…
Ах, какая тишина, какое молчание, какая тягота немоты разделяла нас!
Слабо гудела люминесцентная лампа, шоркал дождь по стеклу, какая-то пьяненькая девка заорала на улице пронзительно-весело: «Никакого кайфа от собачьего лайфа!..» Я достал зажигалку, поднял над столом листы и чиркнул «ронсоном» под левым нижним уголком, где фиолетовыми чернилами, радужно зазеленевшими от времени, была выведена трясущейся рукой вялая подпись «Б. Ф. Тэддер. 28 октября 1948 года». Желто-синее пламя ласково облизало лист, скрутило его в черный вьющийся свиток, побежало вверх, почти стегануло мне жаром пальцы, и тогда я уронил этот живой, бьющийся кусок огня в большую железную пепельницу. Пыхнул пару раз бумажный костерок, пролетел но комнате серым дымом, и я пальцем расшерудил слабый потрескивающий пепел. На кусочке пепла ясно проступило серебряное слово «Грубер», и я растер его. Все исчезло. Память о Грубере была кремирована. Теперь навсегда.
— Так что, Сеня, значит — нет?
— Почему — нет? Да. Я его уберу.
— Ну и хорошо.
— А почему ты сам не управишься? Не хуже моего умеешь.
— Мне нельзя. Я около него засвечен.
— Ладно, сделаю. Кто?
— Я тебе его завтра покажу.