Пауза; все огорчены и сконфужены.
Кулыгин (подбирает осколки). Разбить такую дорогую вещь – ах, Иван Романыч, Иван Романыч! Ноль с минусом вам за поведение!
Ирина. Это часы покойной мамы.
Чебутыкин. Может быть… Мамы так мамы. Может, я не разбивал, а только кажется, что разбил. Может быть, нам только кажется, что мы существуем, а на самом деле нас нет. Ничего я не знаю, никто ничего не знает. (У двери.) Что смотрите? У Наташи романчик с Протопоповым, а вы не видите… Вы вот сидите тут и ничего не видите, а у Наташи романчик с Протопоповым… (Поет.) Не угодно ль этот финик вам принять…[40] (Уходит.)
Вершинин. Да… (Смеется.) Как все это в сущности странно!
Пауза. Когда начался пожар, я побежал скорей домой; подхожу, смотрю – дом наш цел и невредим и вне опасности, но мои две девочки стоят у порога в одном белье, матери нет, суетится народ, бегают лошади, собаки, и у девочек на лицах тревога, ужас, мольба, не знаю что; сердце у меня сжалось, когда я увидел эти лица. Боже мой, думаю, что придется пережить еще этим девочкам в течение долгой жизни! Я хватаю их, бегу и все думаю одно: что им придется пережить еще на этом свете!
Набат; пауза.
Прихожу сюда, а мать здесь, кричит, сердится.
Маша входит с подушкой и садится на диван.
И когда мои девочки стояли у порога в одном белье, босые, и улица была красной от огня, был страшный шум, то я подумал, что нечто похожее происходило много лет назад, когда набегал неожиданно враг, грабил, зажигал… Между тем, в сущности, какая разница между тем, что есть и что было! А пройдет еще немного времени, каких-нибудь двести-триста лет, и на нашу теперешнюю жизнь также будут смотреть и со страхом, и с насмешкой, все нынешнее будет казаться и угловатым, и тяжелым, и очень неудобным, и странным. О, наверное, какая это будет жизнь, какая жизнь! (Смеется.) Простите, я опять зафилософствовался. Позвольте продолжать, господа. Мне ужасно хочется философствовать, такое у меня теперь настроение.
Пауза.
Точно спят все. Так я говорю: какая это будет жизнь! Вы можете себе только представить… Вот таких, как вы, в городе теперь только три, в следующих поколениях – больше, все больше и больше, и придет время, когда все изменится по-вашему, жить будут по-вашему, а потом и вы устареете, народятся люди, которые будут лучше вас… (Смеется.) Сегодня у меня какое-то особенное настроение. Хочется жить чертовски… (Поет.) Любви все возрасты покорны,[41] ее порывы благотворны… (Смеется.)
Маша. Трам-там-там…
Вершинин. Трам-там…
Маша. Тра-ра-ра?
Вершинин. Тра-та-та. (Смеется.)
Входит Федотик.
Федотик (танцует). Погорел, погорел! Весь дочиста!
Смех.
Ирина. Что ж за шутки. Все сгорело?
Федотик (смеется). Все дочиста. Ничего не осталось. И гитара сгорела, и фотография сгорела, и все мои письма… И хотел подарить вам записную книжечку – тоже сгорела.
Входит Соленый.
Ирина. Нет, пожалуйста, уходите, Василий Васильич. Сюда нельзя.
Соленый. Почему же это барону можно, а мне нельзя?
Вершинин. Надо уходить, в самом деле. Как пожар?
Соленый. Говорят, стихает. Нет, мне положительно странно, почему это барону можно, а мне нельзя? (Вынимает флакон с духами и прыскается.)
Вершинин. Трам-там-там.
Маша. Трам-там.
Вершинин (смеется, Соленому). Пойдемте в залу.
Соленый. Хорошо-с, так и запишем. Мысль эту можно б боле пояснить, да боюсь, как бы гусей не раздразнить…[42] (Глядя на Тузенбаха.) Цып, цып, цып…
Уходит с Вершининым и Федотиком.
Ирина. Как накурил этот Соленый… (В недоумении.) Барон спит! Барон! Барон!
Тузенбах (очнувшись). Устал я, однако… Кирпичный завод… Это я не брежу, а в самом деле, скоро поеду на кирпичный завод, начну работать… Уже был разговор. (Ирине нежно.) Вы такая бледная, прекрасная, обаятельная… Мне кажется, ваша бледность проясняет темный воздух, как свет… Вы печальны, вы недовольны жизнью… О, поедемте со мной, поедемте работать вместе!
Маша. Николай Львович, уходите отсюда.
Тузенбах (смеясь). Вы здесь? Я не вижу. (Целует Ирине руку.) Прощайте, я пойду… Я гляжу на вас теперь, и вспоминается мне, как когда-то давно, в день ваших именин, вы, бодрая, веселая, говорили о радостях труда… И какая мне тогда мерещилась счастливая жизнь! Где она? (Целует руку.) У вас слезы на глазах. Ложитесь спать, уж светает… начинается утро… Если бы мне было позволено отдать за вас жизнь свою!
Маша. Николай Львович, уходите! Ну, что право…
Тузенбах. Ухожу… (Уходит.)
Маша (ложится). Ты спишь, Федор?
Кулыгин. А?
Маша. Шел бы домой.
Кулыгин. Милая моя Маша, дорогая моя Маша…
Ирина. Она утомилась. Дал бы ей отдохнуть, Федя.
Кулыгин. Сейчас уйду… Жена моя хорошая, славная… Люблю тебя, мою единственную…
Маша (сердито). Amo, amas, amat, amamus, amatis, amant.[43]
Кулыгин (смеется). Нет, право, она удивительная. Женат я на тебе семь лет, а кажется, венчались только вчера. Честное слово. Нет, право, ты удивительная женщина. Я доволен, я доволен, я доволен!
Маша. Надоело, надоело, надоело… (Встает и говорит сидя.) И вот не выходит у меня из головы… Просто возмутительно. Сидит гвоздем в голове, не могу молчать. Я про Андрея… Заложил он этот дом в банке, и все деньги забрала его жена, а ведь дом принадлежит не ему одному, а нам четверым! Он должен это знать, если он порядочный человек.
Кулыгин. Охота тебе, Маша! На что тебе? Андрюша кругом должен, ну, и бог с ним.
Маша. Это во всяком случае возмутительно. (Ложится.)
Кулыгин. Мы с тобой не бедны. Я работаю, хожу в гимназию, потом уроки даю… Я честный человек. Простой… Omnia mea mecum porto,[44] как говорится.
Маша. Мне ничего ненужно, но меня возмущает несправедливость.
Пауза.
Ступай, Федор.
Кулыгин (целует ее). Ты устала, отдохни с полчасика, а я там посижу, подожду. Спи… (Идет.) Я доволен, я доволен, я доволен. (Уходит.)
Ирина. В самом деле, как измельчал наш Андрей, как он выдохся и постарел около этой женщины! Когда-то готовился в профессора, а вчера хвалился, что попал, наконец, в члены земской управы. Он член управы, а Протопопов председатель… Весь город говорит, смеется, и только он один ничего не знает и не видит… И вот все побежали на пожар, а он сидит у себя в комнате и никакого внимания. Только на скрипке играет. (Нервно.) О, ужасно, ужасно, ужасно! (Плачет.) Я не могу, не могу переносить больше!.. Не могу, не могу!..
Ольга входит, убирает около своего столика.
(Громко рыдает.) Выбросьте меня, выбросьте, я больше не могу!..
Ольга (испугавшись). Что ты, что ты? Милая!
Ирина (рыдая). Куда? Куда все ушло? Где оно? О, боже мой, боже мой! Я все забыла, забыла… у меня перепуталось в голове… Я не помню, как по-итальянски окно или вот потолок… Все забываю, каждый день забываю, а жизнь уходит и никогда не вернется, никогда, никогда мы не уедем в Москву… Я вижу, что не уедем…
Ольга. Милая, милая…
Ирина (сдерживаясь). О, я несчастная… Не могу я работать, не стану работать. Довольно, довольно! Была телеграфисткой, теперь служу в городской управе и ненавижу, презираю все, что только мне дают делать… Мне уже двадцать четвертый год, работаю уже давно, и мозг высох, похудела, подурнела, постарела, и ничего, ничего, никакого удовлетворения, а время идет, и все кажется, что уходишь от настоящей прекрасной жизни, уходишь все дальше и дальше, в какую-то пропасть. Я в отчаянии, я в отчаянии! И как я жива, как не убила себя до сих пор, не понимаю…
Ольга. Не плачь, моя девочка, не плачь… Я страдаю.
Ирина. Я не плачу, не плачу… Довольно… Ну, вот я уже не плачу. Довольно… Довольно!
Ольга. Милая, говорю тебе как сестра, как друг, если хочешь моего совета, выходи за барона!
Ирина тихо плачет.
Ведь ты его уважаешь, высоко ценишь… Он, правда, некрасивый, но он такой порядочный, чистый… Ведь замуж выходят не из любви, а только для того, чтобы исполнить свой долг. Я, по крайней мере, так думаю, и я бы вышла без любви. Кто бы ни посватал, все равно бы пошла, лишь бы порядочный человек. Даже за старика бы пошла…