– Брайнделе-козак?!
– Гоцмах?!
– Тесе!.. Никто не должен знать, что мы знакомы… Боже, что с вами сталось? Вы так раздобрели. Вы служите здесь, у этого чурбана Иокл бен-Флекла? Давно? А где наш Щупак? А мерзавец Шолом-Меер Муравчик? Холера бы их обоих задушила в один день!..
– Аминь, – ответила Брайнделе-козак усмехаясь.
Но в это время раздался звонок. А так как артисты собирались на сцену и режиссер торопил их, гнал, можно сказать, во всю прыть, – пора, мол, уже поднять занавес, не то публика разнесет театр, – Гольцману и Брайнделе пришлось расстаться до конца первого акта. Но они успели договориться, что никто – ни зверь, ни птица залетная, – никто не должен знать о том, что они были раньше знакомы.
Гольцман сейчас же пошел к своему юному другу в уборную и шепнул ему на ухо, что он только что встретился с бывшей актрисой Щупака, мадам Черняк, или, как ее называют, Брайнделе-козак. Рафалеско, вероятно, помнит ее по Голенешти. Маленькая такая, толстенькая. При этом Гольцман несколько раз повторил Рафалеско, чтобы он при встрече с ней за кулисами сделал вид, будто видит ее впервые.
В уборной, где переодевался юный гастролер, было ничуть не светлее, чем за кулисами. К тому же Рафалеско в это время гримировался, глядя в закоптелое, надтреснутое зеркало. Не удивительно поэтому, что зоркий глаз Гольцмана не заметил, как сразу изменилось лицо его юного друга. С минуту Рафалеско не мог произнести ни слова. Дыхание сперло. Потом он с притворным равнодушием спросил Гольцмана, не переставая гримироваться перед надтреснутым зеркалом:
– Как, говоришь, ее звали?
– Брайнделе-козак.
– Брайнделе-козак? Гм… Не помню такой… Надеюсь, ты познакомишь меня с ней… Как тебе нравится мой грим?
– Грим великолепен!.. Сразу же после первого акта тебя познакомят со всеми актерами и с ней тоже, надо полагать. Сделай вид, что видишь ее впервые. Понимаешь? К чему нам, чтобы кто-нибудь узнал, что и как?.. Понимаешь или нет?
Конечно, он понимает. Чего тут не понимать? Который час? Пора уже? Чей выход? Его? Раз, два, три!
– С правой ноги! – говорит Гольцман, поправляя на нем парик.
В этот вечер Рафалеско играл неважно, хуже, чем когда бы то ни было. То есть для публики он играл хорошо, великолепно, чудесно. Лучшее доказательство – громовые аплодисменты, оглушительные возгласы «браво» и бурные овации, которыми зрители наградили бухарестского гостя. Но сам Рафалеско знал лучше всех, что он сегодня играл как сапожник. Руки, ноги следовало ему перебить за такую игру и в солдаты сдать. Много слов он пропустил, много добавил. Суфлера не слушал. Очень фальшивил. Еле-еле, с большим трудом отбарабанил первый акт. Убежал со сцены, ускользнул от публики, которая, как назло, неистовствовала, безумствовала и не переставала кричать: «Ра-фа-ле-ско! Ра-фа-ле-ско!» Бросился к надтреснутому зеркалу, глаза горят. Он весь в жару. В уборной теснота невероятная, булавке негде упасть. Вся труппа Гецл бен-Гецла собралась сюда поздравить гостя, – кто искренне, а кто с чувством скрытой зависти. Ему представляют одного за другим всех актеров. А ему кажется, что он видит перед собой не людей, а зверей и птиц. Один как будто очень похож на козу, другой сильно напоминает петуха, третья, – он бы мог в этом поклясться, – выглядит точь-в-точь, как кошка: зеленые кошачьи глаза, и облизывается, как кошка…
Рафалеско тотчас узнал Брайнделе-козак. Она его тоже узнала, хоть он вырос за это время и к тому же был загримирован. Она его не раз видела в сарае с Гоцмахом, когда они играли в Голенешти. «Неужели это он? Ай-яй-яй!» Как молния, ее озарила мысль, и молнией осветила перед ней целый ряд комбинаций, только что зародившихся у нее в голове. В общей сутолоке она незаметно отозвала Гольцмана в сторону:
– Вот это твой Рафалеско из Бухареста, ха-ха? Да ведь это сынок бывшего хозяина сарая из Голенешти…
– Тс… с… с… – шепнул Гоцмах, наступая ей на ногу, – ни слова… Поговорим лучше о другом.
– О чем, например?
Она пристально заглянула в его острые, пронизывающие глаза и подумала: «Как может измениться человек! Поди угадай, что это тот самый Гоцмах, который когда-то чистил ботинки у Щупака и получал тумаки, точно собака в мясной лавке…»
– Где же в конце концов Щупак, черт его возьми? А Шолом-Меер Муравчик? А прочие свистуны?
И вопросы посыпались один за другим без передышки. Она не знает, на что раньше отвечать: не успевает она ответить на один вопрос, как тот уже забегает вперед, засыпает ее десятками новых вопросов. И все это он делает второпях, не давая ей опомниться. У него в голове один только Щупак, все Щупак да Щупак. А ей бы хотелось скорее узнать, как попал сюда этот «паренек»… И взоры обоих устремлены в одну точку – в сторону Рафалеско…
«Слишком много народу вьется вокруг парня, – думает Гольцман. – Оставить его одного среди такой стад волков-актеров немного опасно…»
И разговаривая с Брайнделе, он глаз не сводит с Рафалеско. Невзирая на царящий в уборной полумрак, он ясно видит, как все протискиваются к гостю, «к молодому артисту из Бухареста». Всякому хочется увидеть его поближе, пожать ему руку, услыхать от него слово. Но гость что-то не расположен разговаривать, он ищет кого-то глазами. Кого? Маленькую, толстенькую женщину, именуемую мадам Черняк, или Брайнделе-козак. Он видит ее в уголке – она стоит рядом с Гольцманом и разговаривает с ним. Рафалеско хочет подойти к ней, но сдерживается. С минуту ему кажется: вот он сбросит с себя грим и побежит к ней. «Не слыхали ли вы, не встречали ли вы девушку по имени Рейзл? Вы, вероятно, догадываетесь, кого я имею в виду; это дочь голенештинского кантора…» Нет, он скажет это не только ей одной втихомолку, он спросит громко, во весь голос, так, чтобы все слышали. Он чувствует, как слова застревают у него в горле, душат его, щекочут. А тут перед глазами мелькают лица животных и птиц, которых он не хочет видеть. Он слышит слова, комплименты, которые ему неинтересно слышать. Вдруг он замечает, что к нему пробирается сквозь толпу какой-то субъект, низенький, в золотых очках, с треугольным черепом и со странными большими зубами, которые растут один на другом. Лицо этого человека сияет. Глаза сквозь очки сверкают. Изо всех сил протискивается он сквозь толпу. Актеры и актрисы, увидя издали, перешептываются.
– Дети! Доктор «Левиафан» [46] идет!..
А когда он подходит ближе, они расступаются перед ним и восклицают громко:
– Остолопы, пропустите доктора Левиуса!
Глава 54
Доктор Левиус – Левиафан
Гольцман, никогда и нигде не спускавший глаз с «парня» – с Рафалеско, и на этот раз во все время разговора с Брайнделе-козак пристально смотрел в сторону своего юного друга. Заметив, что какой-то посторонний человек энергично протискивается прямо к Рафалеско, Гольцман быстро отошел от Брайнделе, мигом вырос между Рафалеско и гостем и оглядел пришельца своими острыми, пронизывающими глазами: «Кого вам нужно?.. Что вам здесь надо?» – спрашивал его взгляд.
Увидев элегантного директора с бакенбардами, гость вынул визитную карточку:
Доктор Левиус
Гольцман бросил взгляд на карточку и, осмотрев с ног до головы доктора Юлиуса Левиуса с его треугольным черепом и крупными белыми зубами, растущими один на другом, подумал: «Это еще что за человек?» Но тут один из актеров отозвал его в сторону и сообщил по секрету, что это – доктор Левиус, которого актеры прозвали «доктор Левиафан». Он известный врач, крупный ученый, знаменитый меценат и страстный любитель еврейского театра, к тому же богач, счастливый обладатель чуть ли не полумиллионного состояния.
Ни титул доктора, ни прозвище «Левиафан», ни слава ученого, мецената и любителя еврейского театра не оказали на Гольцмана такого магического действия, как упоминание о том, что доктор – богач и счастливый обладатель чуть ли не полумиллионного состояния. Едва услышав эти слова, «богач, счастливый обладатель чуть ли не полумиллионного состояния», Гольцман бросился к ученому доктору, меценату и любителю театра и так почтительно и заискивающе его приветствовал, что доктора, да и всех присутствующих, даже покоробило.
Доктор Левиус, он же «Левиафан», очень вежливо обратился к Гольцману по-немецки, показав при этом свои причудливые зубы, растущие один на другом, и спросил, не он ли импресарио знаменитого гастролера?
Возможно, что слово «импресарио» наш импресарио Гольцман (не в обиду будь сказано!) услыхал сегодня впервые. И, по-видимому, не совсем правильно понял. Во всяком случае он в ответ стал плести какую-то чепуху. И разговаривал Гольцман с ученым доктором не по-еврейски, а на ломаном немецком языке, то есть коверкая якобы на немецкий лад обычные еврейские слова. Он рассказал доктору, что сам он русский, из «Рассей» то есть, но «парень», Рафалеско значит, из Бухареста, то есть, собственно, не из самого Бухареста, а в полутора часах от Бухареста.
Заметив, что в немецком языке импресарио сильно прихрамывает, доктор Левиус начал говорить с ним по-еврейски. И как заговорил! На таком ядреном народном языке, что любой русский еврей позавидовал бы его речи. Но беда с этими немецкими [47] евреями: с первой же встречи начинают шпарить по-немецки и забивают всем голову.