Что касается меня, я давно заметил, что пришёл в этот мир не лошадью или там быком. Только животные живут, чтобы есть. Во избавление от вышеизложенных обвинений я сам себе день и ночь создаю работу, рискуя хлебом насущным ради идеи, и, переиначивая пословицу, говорю: „лучше журавль в небе, чем синица в руках". И ещё: „Пташке ветка дороже золотой клетки".
На свете много патриотов, и это им ничего не стоит. Я вот не патриот, даже если это мне боком выходит. Многие верят в рай и мечтают затащить своего осла на его богатые пастбища. У меня нет осла и потому я свободен, ибо не боюсь ада, где осёл мог бы погибнуть, и, тем более, не надеюсь на рай, в котором он будет объедаться клевером. Я необразован, не умею говорить, но ты, хозяин, меня поймешь.
Многие люди тщеславны; я же ни о чём таком не думаю. Я не радуюсь добру и не печалюсь из-за неудачи. Если бы я узнал, что греки взяли Константинополь, для меня это было бы то же самое, что захват турками Афин.
Если, прочитав мои писания, ты думаешь, что я ослаб умом, сообщи мне. Я хожу по магазинам Кандии и покупаю кабель для канатной дороги, а в остальное время веселюсь.
„Чему ты радуешься, друг?" - спрашивают меня. Как же им объяснить? Я смеюсь, например, потому, что в ту минуту, когда тяну руку, чтобы проверить, хороша ли проволока, меня вдруг одолевают мысли о человеке - что он делает на земле, и на что он годен… Да ни на что, по-моему. Всё едино: есть у меня жена или нет, порядочный человек или негодяй, паша или грузчик, разница лишь в том, живой я или мёртвый. Позовёт меня дьявол или Бог, для меня, видишь ли, это одно и то же - я подохну, превращусь в зловонный труп, отравлю людям воздух, и они вынуждены будут зарыть меня на четыре фута, чтобы не задохнуться.
Правда, я сейчас кое в чём тебе признаюсь, хозяин: единственно, что пугает меня, что не оставляет в покое ни днём ни ночью - я, хозяин, боюсь старости, сохрани нас небо от неё! Смерть просто чепуха, просто фу! - и свеча погасла. А вот старость - это позор.
Мне стыдно признаться, что я старик, и я стараюсь, чтобы никто этого не понял: скачу, танцую, поясница болит, но я танцую. Когда пью, голова моя кружится, всё вертится, но я не спотыкаюсь, веду себя так, будто ничего такого нет. Весь в поту, я бросаюсь в море, простужаюсь, мне хочется кашлять: кх, кх, чтобы почувствовать облегчение, но мне стыдно, хозяин, я подавляю кашель — ты когда-нибудь слышал, как я кашляю? Никогда! И это, можешь мне поверить, не только на людях, но и когда я совсем один. Мне стыдно перед Зорбой, хозяин. Мне стыдно перед ним.
Однажды на горе Афон — я и там побывал, лучше бы я сломал себе ногу! — я знавал одного монаха, отца Лаврентия, родом из Хиоса. Так вот, этот бедняга верил, что в нём сидит дьявол, он ему имя дал - Ходжа. „Ходжа хочет есть мясо в святую пятницу", - ревел бедняга Лаврентий и бился головой о церковные ступени. „Ходжа хочет спать с женщиной, хочет убить игумена. Это Ходжа, Ходжа, а не я", - и бьётся головой о камень.
Я тоже, хозяин, чувствую, словно дьявол в меня вселился, и зову его Зорбой. Он не хочет стареть, нет, и никогда не состарится. Это настоящий обжора, у него чёрные, как воронье крыло, волосы, тридцать два зуба и красная гвоздика за ухом. Но Зорба, тот, что снаружи, постарел, бедняга, у него седые волосы, он весь в морщинах, усох, зубы у него выпадают, и его большие уши полны седой старческой шерсти, длинными ослиными волосами.
Что же делать, хозяин? До каких пор два Зорбы будут воевать друг с другом? Кто же, в конце концов, победит? Хорошо если я скоро околею, тогда нечего беспокоиться. Но если мне ещё долго придётся жить, тогда я пропал. Однажды наступит день, когда я состарюсь, потеряю свободу; сноха и моя дочь заставят меня смотреть за ребёнком, ужасным чудовищем, их отпрыском, чтобы он не обжёгся, не упал, не испачкался. И если он обмарается, они заставят меня его подмывать! Тьфу!
Ты тоже, ты перенесёшь тот же позор, хозяин; несмотря на то, что ты сейчас молод, берегись! Послушай, что я тебе говорю, следуй за мной. Другого спасения нет, значит, вгрызаемся в горы, отнимем у них уголь, медь, железо, цинковую руду, заработаем деньжат, чтобы родственники нас уважали, друзья лизали нам сапоги, а горожане снимали перед нами свои шляпы. Если же удача отвернётся от нас, хозяин, лучше умереть, быть растерзанным волками, медведями или кем ещё из зверей, среди которых мы окажемся. Именно для этого Господь Бог ниспослал диких животных на землю, чтобы пожирать людей нашей породы, избавляя их от старости».
В этом месте Зорба нарисовал цветными карандашами высокого изнурённого мужчину, бегущего под зелёными деревьями, за ним гонятся семь красных волков, а выше большими буквами написано: «Зорба и семь смертных грехов».
Он продолжал:
«По моему письму ты поймёшь, что за несчастный я человек. Только говоря с тобой у меня есть надежда уменьшить хоть немного свою хандру, ибо ты такой же, как я. В тебе тоже сидит дьявол, но ты ещё не знаешь, как его зовут, и потому задыхаешься. Дай ему имя, хозяин, и тебе станет легче.
Я всё говорил, насколько несчастен. Весь мой разум — это сплошная глупость и ничто другое. Однако мне случается проводить дни в размышлениях, как великий человек; если бы я мог осуществить всё то, что требовал в такие моменты мой внутренний Зорба, мир не смог бы опомниться!
Поскольку у меня нет договора со своей жизнью на определённый срок, я отпускаю тормоза на наиболее опасных уклонах. Жизнь человека - это дорога с подъёмами и спусками. Рассудительные люди двигаются по ней на тормозах. Я же, в чём и заключается моё мужество, хозяин, давным-давно спустил тормоза. Когда поезд сходит с рельсов, мы, работяги, называем это - гробануться. Пусть меня повесят, если я стану обращать внимание на свои синяки и шишки. Днём и ночью я мчусь на всех парах, делаю то, что мне вздумается. Если я отдам концы, что я потеряю? Ничего. Во всяком случае, даже если я не буду спешить, мне всё равно конец! Это точно! Будем мчаться без остановок!
В эту минуту ты наверняка смеешься надо мной, хозяин, но я тебе откровенно пишу о своих глупостях или, если угодно, о своих размышлениях, а может, слабостях - честное слово, я не вижу, какая между ними разница, короче, я тебе пишу обо всём, а ты смейся, если охота. Я тоже порадуюсь, узнав, что ты весел, - и смех на земле будет звучать всегда. Все люди на чём-то помешаны, но самое большое помешательство, по-моему, думать, что у тебя-то его нет.
Итак, я здесь в Кандии, гляжу на свои сумасбродства и подробно обо всём тебе пишу, чтобы, видишь ли, попросить у тебя совета. Ты, хозяин, ещё молод, что верно, то верно. Но ты читал старых мудрецов, и сам стал, не в обиду будь сказано, немного старообразен; так вот, мне нужен твой совет.
Стало быть, я думаю, что каждый человек пахнет по-своему: мы этого не замечаем, поскольку запахи смешиваются, и не поймёшь, какой твой, а какой мой. Чувствуешь только, что воняет, и именно это называют „человечеством", я хочу сказать: человеческим зловонием. Есть такие, которых можно нюхать прямо, как лаванду. Мне же от этого блевать хочется. Но это другая история. Словом, снова отпуская свои тормоза, я хотел сказать, что у этих подлых баб нос влажный, как у собак, и они тотчас чуют, желает их мужчина или нет. Именно поэтому в какой бы город я ни попал, всегда найдутся две-три женщины, - чтобы гоняться за мной, даже теперь, несмотря на то, что я стал стар и гадок, как обезьяна, и плохо одет. Они отыщут мой след, суки. Благослови их, Господь!
Словом, прибыл я в порт Кандию вечером. Уже смеркалось. Тотчас побежал по магазинам, но все были закрыты. Зашёл в одну харчевню, задал корму своему мулу, сам поел, привёл себя в порядок, закурил и вышел прогуляться. Я не знал ни одной живой души в городе, никто не знал меня, я был свободен. Мог свистеть, смеяться, говорить сам с собой. Купив тыквенных семечек, я грыз их и плевался, прогуливаясь. Уже зажглись фонари. Мужчины пили аперитив, женщины возвращались домой. В воздухе пахло пудрой и туалетным мылом, жареным мясом и анисовкой. Я сказал себе: „Послушай-ка Зорба, до каких же пор ты будешь жить с трепетом в ноздрях? Не так уже много времени тебе осталось дышать, старина. Давай же, дыши полной грудью!"
Вот что я говорил себе, шатаясь по знакомой тебе главной площади. Вдруг я услышал шум, музыку, барабаны и песни, навострил уши и помчался в ту сторону. Это было кабаре. Мне только этого и не хватало. Я уселся за маленький столик у самой сцены. Почему я вёл себя так нескромно? Да я уже об этом говорил: ни одной знакомой души, полная свобода!
На эстраде танцевала высокая нескладёха, она трясла своими юбками, но я на неё ноль внимания. Только я заказал бутылку пива, как маленькая цыпочка усаживается рядом со мной, такая славненькая смуглянка, размалёванная так, словно штукатуркой покрыта.
— Можно с тобой посидеть, дедушка?" - спрашивает она посмеиваясь. - Мне кровь в голову ударила, так и разбирало свернуть ей шею, дурёхе. Ну, я, конечно, сдержался, жалко мне её стало, подозвал официанта.