Весь следующий день я репетировал Панегирик: завтра вечером похороны. Придворные портные трудились над траурным нарядом для меня два дня и ночь. Получилась черная мантия с пурпурным отливом; и с каймой шириною в пядь, из золота, аметистов, агатов и жемчуга.
Процессия двинулась на закате. Вниз от дворца через пятерные ворота Ортиджи, и дальше через старый город, потом вверх через новый; потом, меж шеренгами факелов, снова вниз, на равнину, где сценограф Тимей соорудил погребальный костер.
Впереди шел мужской хор, с Плачем по Гектору из пьесы усопшего, в сопровождении двойных флейт; певцы и флейтисты в черных плащах, в венках из кипариса. За хором отряд; солдаты волокли копья по земле, а шлемы несли под рукой, слева. Потом повозка в виде боевого корабля, задрапированная черным, с изображением Духа Сиракуз в скорбной позе, размером в два человеческих роста. Следом шли пятьдесят мальчиков с женским хором Поминания Гектора. За ними жрецы Диониса, бога-тезки усопшего, со своими священными символами. Потом факельщики, которые будут поджигать костер; факелы с драгоценным ладаном. А за ними, перед катафалком, шли родственники усопшего: молодой Дионисий, его единокровные братья, рожденные Аристомахой, сестрой Диона, и сам Дион.
В катафалк, высотой не меньше пятнадцати пядей, был запряжен слон, отбитый у карфагенян. Эти страшные звери остались наверно со времен Титанов; ростом они вдвое больше человека, серые, безволосые, морщинистые, и хвосты у них с обеих сторон; тот что спереди — больше. Где голова, это только по ушам определить можно: уши громадные. Он спокойно тянул катафалк, а направлял его погонщик, сидевший у него на шее. Дионисий лежал на погребальных носилках, обтянутых черным и пурпуром, одетый в белое и в золотом венке. Несмотря на лед, он уже начал портиться; я всю дорогу чувствовал душок. Я шел сразу за катафалком, — в своем трагическом облачении и в позолоченном лавровом венке, — и нес его призовую вазу. Она была обычная, как все, с изображением бога и театрального хора, и рядом с остальным великолепием смотрелась, слово горшок кухонный. Но ее привезли в Сиракузы, когда он еще в сознании был; и пока глаза его не закрылись навеки, он постоянно на нее смотрел.
Следом за мной, голося, шли родственницы; потом огромный катафалк с его доспехами и оружием, знаменами и военными трофеями. Его боевого коня и других животных, кого принесут в жертву перед погребальным костром, вели галльские воины-наемники. Вот где проглянули железные цепи; но шумного ропота не было. Не иначе, правду говорили, что даже самые бедняки, чьи дети рылись в помойках, когда он ел на золоте, предпочитали всю свою нищую жизнь внутри его стен одной единственной ночи во власти карфагенян. С тех пор я слышал много такого, что заставило меня это понять.
Уже почти стемнело, только густая красная полоса горела над тем местом, где солнце ушло в море; но пространство вокруг костра освещалось громадными лампами, дававшими пламя высотой в человеческий рост, так что здесь было светло, почти как в полдень.
Мне хотелось бы увидеть сценические эскизы Тимея к «Выкупу за Гектора». Их наверняка стоило бы посмотреть. Вместо того он потратился на погребальный костер; зато костер этот до сих пор вспоминают. Он был настолько высок, что у людей шеи затекали смотреть на покойника, поднятого на самый верх. Позолоченный постамент под носилками мог бы послужить троном фараону; жертвоприношений было столько, что хватило бы армию накормить; а сам костер, в форме пирамиды, обшили досками, и эти плоскости были сплошь изукрашены картинами побед Дионисия. Это любимая живопись сицилийцев. Они покрывают ею не только дома свои, но и колесницы, и даже телеги. Батальные сцены Тимея обрамлялись всевозможными лентами и завитушками, с позолотой по кайме. Для афинянина это кричащая безвкусица, но сиракузцы стонали, визжали от восхищения; и костер этот вошел в историю как выдающееся явление искусства. Явление на самом деле было выдающимся; я уверен, что денег, на него потраченных, хватило бы беднякам всего города на хлеб и масло на целый год. Во всяком случае, старика уложили на гору ароматных смол, терпентинного дерева и трута, пропитанного ладаном; и так он лежал там, чтобы послушать мое выступление, прежде чем его отправят к Судье Радаманту. Я поднялся на трибуну перед костром. До того я порядком волновался; но теперь тишина настолько не похожа была на траур и так похожа на театр, что почувствовал себя дома.
Я ни за что не стал бы читать дифирамбов такому человеку, как Дионисий, пока он был жив, кто бы их ни написал. Но на похоронах — это правильно, вспоминать только хорошее; иначе прогневишь подземных богов и накличешь месть злых духов. Всё, что Дион написал, было честно. Он воздавал Дионисию должное как солдату и защитнику города, и почти всю речь посвятил именно этому. Кроме того, он сказал, что получив верховную власть из рук сиракузцев (так оно и было сначала, на самом деле) Дионисий не оскорбил ни единой семьи в городе распущенностью или безнравственностью. Мне потом рассказывали, что это тоже было чистейшей правдой; быть может, именно здесь и заключался секрет его долгого правления. Как выяснил Гиппарх в Афинах, обиженные родственники или любовники гораздо опаснее демагогов: они и жизни своей не щадят ради удовольствия отомстить. Старик учился на исторических примерах; а кроме того он и сам был демагог.
Мне пришлось изрядно потрудиться над вставками его сына, чтобы они прозвучали более или менее прилично рядом с изысканной прозой Диона. Надо было задобрить молодого, чтобы ему захотелось Платона пригласить.
Закончил я под густой шепот, который в таких случаях стоит аплодисментов. Потом убили жертвенных зверей, набросали гору приношений; родственники взяли факелы и подожгли костер. Громадные языки пламени тотчас рванулись кверху и спрятали тело Толпа подалась назад, подальше от жара, а я стоял и пекся на своей трибуне, обливаясь потом под трагической ризой и наблюдая, как кукожатся и чернеют прекрасные картины Тимея. Потом все разошлись по домам. А я вспомнил простые, бедные похороны отца моего; и как мы сидели после и думали: «Что теперь делать?»
Заплатили мне очень щедро. Дион заказал для меня место на корабле, уходившем в Афины на другой день. Я попрощался со всеми новыми друзьями, кроме Менекрата, который собирался меня проводить. Душой я был уже в пути, но тут появился посыльный из дворца: Дионисий хотел меня видеть.
На этот все раз ворота открывались сразу, но когда я оказался во дворце, меня повели другой дорогой. Вскоре мы подошли к какой-то простой двери; я подумал, что это кабинет какого-нибудь чиновника; мой провожатый постучался и открыл. Внутри приятно пахло деревом и краской, как в столярной мастерской… Оказалось, что это на самом деле мастерская; а в ней сидит у верстака Дионисий Младший с крошечной кисточкой в руке и раскрашивает резьбу на игрушечной колеснице. Теперь он действительно оказал мне честь: ввел в свое святилище.
— Мне очень понравилось, Никерат, как ты читал Эпитафий, — сказал он. — Я заказал в мастерской Тимея копию «Осады Мотии», оригинал был на костре. Ты можешь забрать ее, в память о вчерашнем дне.
Он показал кисточкой. Картина стояла на пюпитре у стены. Вблизи она была еще более кричащей; и слишком большая, чтобы тащить ее на корабль, хлопот не оберешься. Но я поблагодарил его, словно он исполнил мою заветную мечту. Дион был совершенно прав. Это было — словно конфету дать изголодавшемуся ребенку.
Он пригласил меня подойти поближе и рассмотреть картину, что я и сделал. Но глаза мои притягивал стол по соседству с картиной, я просто удержаться не мог. Он был уставлен маленькими игрушками. Лошади и колесницы, мулы, ослики, телеги; боевая галера со всем рангоутом; всё раскрашенное по-сицилийски и настолько совершенное, словно настоящие вещи, уменьшенные каким-то колдовством. Очень хотелось их потрогать. Все эти годы, когда отец следил за ним, словно кот за мышью, в ожидании какого-нибудь опасного движения, у него была единственная радость в жизни, здесь; где всё получалось, как он хотел.
Раз уж он пригласил меня сюда, он явно хотел, чтобы я заметил его работу. Я похвалил, совершенно искренне. Но интересно было услышать, что он ответит, — и тут я получил гораздо больше, чем ожидал. Он вскочил, подошел к столу и разговорился на целый час, не меньше. Рассказал мне, какое дерево использует, и как, и почему; показал свои стамески, резцы и клей, и порошок из лавы для шлифовки; обратил мое внимание на колесницы, боевые и парадные… Лицо его оживилось, отвердело; он стал почти красив; казался совершенно другим человеком. Я вдруг представил себе хорошо оборудованную, уютную мастерскую, где-нибудь на хорошей улице; и его, как он обсуждает с клиентом дизайн стула или изголовья кровати; преуспевающий, уважаемый, ценимый и счастливый ремесленник, воплотивший в жизнь свой единственный талант.