— Что, христосик? — Гойко над рыбаком куражится. — Так ваш Бог подыхал? Радуйся, что, как и он, сдохнешь. Это тебе за боль, за обиду нашу. За то, что единоверцы твои с народом нашим содеяли. Эй, браты, — кричит своим, — глядите, как христосик у нас извивается!
Спешат дулебы с разных концов деревушки. Забыли про грабеж свой. Хотят на забаву посмотреть. Окружили нас. Шумят. Об заклад друг с дружкой бьются. Интересно им, сколько христианин на крестовине продержится?
— Гойко! — кричит кто-то. — Ты гвозди-то хорошо прибил? Не пробредут через руки, а то свалится христосик.
— Не пробредут, — отвечает предводитель. — Я ему гвоздочки как раз меж костей пропустил.
А рыбак вдруг выть перестал, на мучителя посмотрел внимательно, точно впервые увидел, а потом глаза к небу звездному поднял.
— Отче наш, — сказал спокойно, — сущий на небесах. Да святится имя Твое…
— Гляди, мужики, у него ум за разум забегать начал!
— Да будет воля Твоя…
— Ишь, буробит. Точно колдует да заговоры плетет.
— Да придет Царствие Твое, как на небо, так и на землю…
— Слышь, Гойко? Ты пасть ему заткни, а то порчу на нас нашлет.
— Хлеб наш насущный дай нам ныне…
— Ты смотри. Жрать просит. Точно совсем рехнулся.
— И прости нам долги наши, как мы прощаем должникам нашим…
— Слышь, вожак, чего это он?
— Прощения, что ли, выпрашивает?
— Так ведь Богу своему он кощуны поет. Хочет, чтоб тот покарал нас, — ответил Гойко, сам глазами в небо уставился. — Где же Бог-то твой? Где?
— Прости их, Господи, — продолжал Андрей слезами заливаться. — Прости их, ибо не ведают они, что творят…
Лежал я на земле, кулаки сжимал, пастушок рядом со мной мычал затравленно, Андрей на крестовине висел, а вокруг дулебы со смеху покатывались. Грозили (кулаками небу, свистели и улюлюкали. И показалось вдруг мне, что сама Марена на Ольгови-чи спустилась. Распахнула свои черные крылья смерть и вместе с дулебами смехом исходит. Жутко стало. И ни с того ни с сего мне шмель давешний припомнился. Лишь сегодня утром я от скуки маялся, а теперь валяюсь в грязи изломанный, и не верится даже, что все это со мной происходит.
|Вот в какую Явь меня Семаргл выплюнул — злую, грязную и беспощадную. Пожарищем эта Явь полыхает, ранами кровоточит, болью жилы рвет. И нет этой боли ни конца ни края. Марена победой своей кичится, гремит костями, плотью истлевшей красуется. И люди здесь, словно звери лютые, пьянеют от чужих страданий, жадностью ненасытность свою напитать хотят. А посреди этого непотребства, среди огня и безобразия, висит человек, гвоздями к крестовине прибитый, и перед Богом своим за мучителей прощения просит.
И понял я, что не Явь это вовсе, а Пекло уродливое. Вот куда меня Сварогов пес определил. Вот как я ошибку свою искупаю.
— Гойко! Вожак! — истошный крик от реки раздался, меня из грез ужасных вырвал.
— Что стряслось?! — ответил на крик предводитель.
— Беда! Варя… — так и не докончил кричавший. Поперхнулся, вскрикнул и замолчал.
Один из дулебов, тот, что к тыну ближе всех был, взмахнул руками и повалился. И заметил я, что из глаза его торчит древко стрелы. И тишина повисла над деревенькой.
Лишь мгновение она длилась, а потом взорвалась яростными криками.
— Варяги! — завопил Гойко и секиру свою к бою изготовил.
Помню, как напугался я, когда всадник осадил своего взмыленного коня на берегу Припяти-реки. Как выкрикнул он это слово страшное, нас о напасти предупреждая. Как взволновался отец — полки расставлять принялся. Как мы, огольцы-несмышленыши, всполошились, о болячках своих походных позабыв. Я нагрудник воловий на себя прилаживал, да все никак не мог ремешком в степенек попасть. Руки от жути неведомой дрожали, а я все боялся, что дрожь мою побратимы заметят. Помню, как старый болярин наши луки изгибал, тетиву натягивал, а сам все приговаривал:
— Боязнь дело понятное, только ее задавить надобно. Побороть один раз, а в другой она от вас сама бегать начнет. Первый бой в жизни главное. Выдюжить его надобно. В живых остаться. Да так выжить, чтоб потом за себя стыдно не было. Иначе стыд этот всю жизнь вас грызть будет, пока до косточек не обглодает.
Слушал я Побора, а у самого поджилки тряслись, и слово это жуткое, вестником брошенное, в голове вертелось. Огромным оно казалось, неведомым и оттого пугающим.
Помню берсерка, который, Одина в помощники призывая, сквозь ратников древлянских ко мне прорубался. Валил людей, словно дерева в сыром бору. И с ним слово это было. Сам он был для меня этим словом и смерти моей хотел.
Помню, как скакали мы с чехом и фряжским риттером, сквозь лес проламывались. Ручейки и речушки перемахивали, зверями затравленными таились в чаще буреломной. Бежали словно зайцы перепуганные, а слово это за нами гналось.
А тогда, в Ольговичах, слово это слаще меда духмяного показалось. Избавление оно принесло, в истинную Явь вернуло. Протрезвило от морока страшного. Понял я, что не демоны Маренины вокруг меня пляску устроили, а люди судьбой обиженные, потому и злые. Слово это мне сил придало и разум на место вернуло. Надежда в душе буйным цветом распахнулась, когда Гойко, сын Сдебуда, секиру свою поднял и закричал пронзительно:
— Варяги!
А мне это слово прекрасной музыкой показалось.
24 мая 949 г.
Тихо плещется река за бортом ладьи. Поскрипывают весла в выймицах, [54] песню свою замысловатую поют. Убаюкивают. Все, что накануне приключилось, сном глупым кажется. Лютым дурным сном.
И уже не такой жутью видится вчерашнее. Словно сквозь туман смотришь, и расплывается все…
Русь вдарила дружно. Это вам не дулебы, которые числом нас одолели. Эти умением взяли. Благо, что вражины все в кучу сгрудились, над страданиями рыбака потешаясь. За то и поплатились. Сшибли их ратники. Смяли, как жито ветер июльский сминает. Подрезали, что колосья налитые серп острый.
Отчаянно находники сопротивлялись, бились яростно — знали, что пощады не будет. Только куда им, дубинщикам, против мечей вострых? Как Гойко тулупчик спорный рвал, так и их рвать стали. Без лишнего шума и торопливости. Щиты сомкнули и к тыну придавили, а потом на части рассекли и поодиночке добивали.
Я сначала даже в толк взять не мог — откуда такая подмога подвалила. Только когда голос знакомый услышал, тогда понял, что это свои. И от сердца отлегло, и боль будто бы поутихла.
— Мама, смотри! Наша берет! Я их всех победю! — Святослав из затынной тьмы кричал. — Бей их, ребятушки!
И ребятушки били.
Не стесняясь.
От души.
Рубили со знанием дела, пока всех не вырубили. Только Гойко остался.