А жив ли он? А князь ли я? Пресвятый Боже! Юн я, и нет на мне греха, а то, что мной было говорено, замыслено, так то…
Очнулся Ярослав. И головой тряхнул, и усмехнулся, и сказал:
— Стар стал. Ох стар! Сонлив, забывчив. И сыновья уже смеются, говорят, мол, пора… Да что их слушать? Умом своим бахвалятся да дерзостью. А где дела? Вот то–то и оно! Срам да позор один. Владимир чуть живой вернулся — и то кто откупил? Отец и откупил, старик ленивый. Ромеям кланялся. Вот, дожил я! Все за грехи мои… А ты–то как? При бабушке?
Смолчал, стерпел ты, глаз не отводил. А Ярослав .опять насмешливо:
— Молчишь, и хорошо уже. Ведь знаю я: и ты туда же. Да! Вот Моиславу помощь посулил. Зачем? Кто Моислав твой на Мазовии? Никто, холоп, при Болеславе был простым дружинником. А ты — князь по рождению, и Полтеск — отчина твоя, по праву. И так, поди, и бабушка рядила. Ведь так? Так, а? — И смотрит Ярослав, ждет, не моргая.
Все говорят, были прежде у него другие, карие глаза, а нынче — рысьи, желтые… Но нет в них зла! И голос — мягкий, вкрадчивый:
— О бабушка! Отец твой Брячислав и дядя, тезка твой, Всеслав, были тогда совсем еще маленькими, когда я к вам пришел, на вече, и ряд держал… А бабушка сидела, запершись, и к Зовуну не выходила. Я, осерчав, сказал: «Сестра, а хорошо ли так? Ведь я не о себе, о сыновьях твоих пекусь!» Она ответила: «Зачем? Все в руце Божьей. Был Полтеск сам собой — и будет. Рожден ты князем — князем будешь. И сядешь в Киеве». Я засмеялся и сказал: «А как же Вышеслав? Он — старший». «А Вышеслав, — сказала твоя бабушка, — умрет. И прочие умрут, кто во грехе, кто в святости. А ты, брат Ярослав, только ты сядешь в Киеве. И помянешь меня. Ведь помянешь?» И я, как глянул на нее, поверил, брат! Вот те крест! — И Ярослав перекрестился и продолжал, чуть слышно, шепотом: — Нет, не радость, страх меня объял. Не знаю, брат, но словно кто меня за горло взял и стал душить… Вскочил я, кричу: «Сестра!..» А! — Ярослав махнул рукой и, помолчав, сказал: — Вот таю–то, кто в грехе, кто в святости… Страшна она, Сбыслава, ох страшна! Как смерть… Да что ты в смерти понимаешь! Доживешь до моих лет, вспомнишь бабушку, да поздно уже будет. — Он замолчал, опустил голову, сгорбился.
Сбыслава, бабушка… Когда б ты, старик, знал, о чем она повелела! Да, гневается бабушка, говорит, зачем нам распри ляшские, гони послов и не ходи в Мазовию к
Моиславу, за Казимира встанет Ярослав, а кто за нас? Литва?!
Встал Ярослав, сказал:
— Вот, брат, все за грехи наши… — Усмехнулся и спросил: — А Киев часто тебе снится?
— Нет, никогда. Зачем? — Ты пожал плечами и тоже встал. — Да и впервой я здесь…
— Ну, значит, будет сниться, — сказал, все так же улыбаясь, Ярослав. — Вам, полочанам, завсегда…
— Брат! — вскричал ты тогда.
— Что? — Ярослав вздрогнул.
— Так, ничего. Ведь ты мне брат?
— Да, брат. — Ярослав прищурился. — Ты князь, я князь, и здесь мы с тобой братья. А сыновья мои — тебе дядья.
Не ответил ты. Ярослав хлопнул в ладоши. Вошел слуга с огнем. И братья — дед и внук — пошли из трапезной.
Когда ты вернулся к себе, на Брячиславово подворье, было уже совсем темно. Дружина спала, отпировав. А ты ходил, сидел и вновь ходил по горнице. И думал. Зачем ты здесь? Явился поклониться, встать у стремени? Так нет, ты — равный ему, сам Ярослав тебя так величает. А верит ли тому или душой кривит и, как всегда, задумал перехитрить — не в том беда, в другом. Ты увидел Киев–град, а теперь закрой глаза, Всеслав, закрой! Что видишь ты? Не Полтеск, не Двину, а… Да! Прав Ярослав, теперь лишь стольный град и будет тебе сниться! И будешь теперь как раб, которому однажды посчастливилось сесть за господский стол… Нет! Брат — не раб, братья все равны, отчину пристало делить поровну, а коли нет, тогда — ведь Мстислав еще говаривал: «Не дашь — сам поищу!» И поискал. И ты, Всеслав, пришел искать. Да оробел. Дед твой робел, отец робел — и ты теперь? А вы–то старшие в роду по прадеду Владимиру…
Ночь шла. Ты ходил, садился, вновь ходил. И вдруг ввели ее! И вышли тотчас же. Она стояла у порога, улыбалась. Волосы как снег, а брови начерненные. «Змея!» — говорила бабушка. Ты отшатнулся.
А. она сказала:
— Князь! Я к тебе пришла. Прими.
Ты не ответил, онемел. Стоял, не знал, куда деть руки, куда смотреть…
Она прошла и села под божницей. Улыбнулась. Свечу пальцем поправила, и пламя ярче вспыхнуло. Сидела и смотрела на огонь. Уже не улыбалась, строга была, задумчива, брови свела. Не поднимая головы, приказала:
— Сядь, князь!
Ты не посмел ослушаться, сел с краю.
— Нет! Здесь сядь.
Ты сел напротив. Стол, на нем свеча, огонь, а за огнем — она. Волосы украшены самоцветами, глаза черные, блестят, а губы сжаты. Змея! Хотел вскочить, однако…
Сидел не шевелясь, боялся опустить глаза, но и смотреть уже было невмочь.
Она чуть улыбнулась, сказала:
— А как похож на отца! Представить себе не могла, хоть говорили мне. Мать у тебя была красавица, так лучше бы в нее пошел. Зачем в него?!
Молчал. Она вздохнула.
— Нет, я не корю, — сказала она тихо. — Не твой то грех.
— Грех?
— Грех. Всяк человек рождается единожды, и всякому своя судьба уготована. А коли ты, как он, то тебе и судьба его. А это грех жить под чужой планидой. Грех, чадо, грех…
— Не чадо я! — не выдержав, вскочил ты. — Князь я! Брат мужу твоему!
— Брат? — Она засмеялась. — Брат! Сядь, брат, охолонись.
Ты сел, сжал кулаки. А она продолжала чуть слышно:
— Я так и думала. Я ж говорю: ты — вылитый отец. И он мне так же говорил, как ты сейчас. Да, говорил… — Задумалась и посмотрела вверх, на черный потолок, сказала: — Всем вам одна судьба, вам, волчанам. Отец твой спал и видел Киев, дед. И ты такой, и сыновья твои такими будут, внуки. И биты будете, и пожжены, и будут вас на цепь садить, и в поруб ссаживать, и прогонять, и проклинать, а вы… А все из–за чего? Из–за того, что дед твой Изяслав по старшинству первей супруга моего. Пресвятый Боже! Глуп человек, завистлив, алчен!
— Всяк глуп?
— Всяк, чадо. И чем мудрей он кажется, чем более ученостью своей да книжностью гордится, тем более он глуп. Поверь! Уж я–то знаю. За тридцать лет, поди… — И покачала головой, и замолчала, и долго на свечу смотрела, снимала воск и поправляла пламя… И вдруг призналась: — Я — змея.
Ты вздрогнул.
— Да, змея. Змея! — И рассмеялась. — Огонь люблю. Вот, видишь, пламя трогаю, а пальцы не горят. Пальцы–то тонкие, холеные, кожа на них мягкая… И руки мои гибкие… Вот, посмотри! — И протянула к тебе руки.
Ты отшатнулся, вскочил.
— Сиди, сиди! Я это так…
Руки убрала. Ты сел. Трясло тебя… Она за свое.
— Да, не горю я, только греюсь, — говорила мягко, с присвистом. — Змея! Только змеей среди людей и можно выжить. Так и живу. Так мать моя жила. И бабушка… — Поднесла руку к свече. Огонь плясал меж пальцев. Стало страшно…