Глаза Балагина странно блеснули.
– Не знаю, отчего так, – улыбнулся он, вспоминая, что уже не раз слышал это от таких же молоденьких наивных девушек, и ответил, как отвечал и прежде: – Может быть, потому что ведь и правда вы меня знаете давно… Такова участь писателей: вы для меня – совершенно новый человек, а меня вы знаете, может быть, лучше, чем я сам…
– Пожалуй, – задумалась девушка, с выражением наивной серьезности на большеглазом бледном личике. – Только разве можно было по произведениям писателя узнать его как человека? Мне кажется, трудно!..
– Видите ли, в жизни мы все лжем и стараемся показывать себя только с самой выгодной стороны, а когда писатель садится за работу, то в страшном желании написать как можно лучше он вызывает напряжение всех своих духовных сил и невольно, незаметно для самого себя, проявляет многое такое, о чем он не желал бы, чтобы знал кто-нибудь на свете… И если вдуматься в его работу, в выбор тем, в типы, которым автор симпатизирует или которых он ненавидит, в характер изображенной им природы, в женские лица, наконец, то личность писателя станет во весь рост… Этим мало занимались до сих пор, а жаль… О писателях говорят только после их смерти и то по принципу: или ничего, или хорошее… И в результате Глеб Успенский кажется нам совершенно тем же, что и Чехов… Для этого уже есть трафарет: обаятельность, своеобразный юмор и т. д… Не умеют читать: читают только по строкам, ищут идей и настроений, а не личности писателя, а ведь самое главное в творчестве каждого человека – он сам!.. Женщины, я заметил, отличаются особенной способностью угадывать то, что писатели прячут в глубине своих образов…
Елена Николаевна задумалась.
– А ведь это правда… – сказала она. – Вот… хотя вы в каждой строке говорите о смерти, о зловещем роке, о том, что… все в жизни суета сует… и хотя вас считают безнадежным пессимистом и отрицателем, а мне кажется, что на самом деле вы очень жизнерадостный, добрый и страстно любите жизнь… Правда?..
Она улыбнулась, как бы извиняясь.
– Что ж, может быть… не знаю, право, – принужденно ответил Балагин.
Ему больше нравилось, чтобы женщины считали его именно такой трагической личностью, с темными, почти бездонными провалами в душе, каким он сам выдвигал себя в своих безнадежных романах и драмах. И потому он стал говорить о том, что в жизни действительно все гадко, скучно и тяжело.
– Если я что-нибудь и люблю в жизни как действительно прекрасное, то это только женскую молодость и красоту… – сказал он искренно в конце мрачной и безнадежной речи. – Каждая молодая и красивая женщина волнует и привлекает меня. Я не думаю, чтобы руководилось это чувство только дурными инстинктами… Мне не то что хотелось непременно обладать ими физически… нет!.. Это даже вовсе не так интересно и нужно… Но в женской молодости и красоте есть та самая хрупкая, чистая и трогательная нежность, которая так сладко и больно берет за сердце, когда смотришь на весенние цветы…
Елена Николаевна слушала всем существом своим, когда Балагин стал говорить о своей жизни, о своих планах, замыслах и начатых работах, тихонько вздохнула и проговорила чуть слышно:
– Счастливый вы!
Кроткая бессильная грусть о какой-то иной, красивой жизни, созданной ее мечтой, прорвалась в этом слове.
– Я?.. О нет! – пожал плечами Балагин. – Это только со стороны кажется, что жизнь писателя – что-то полное интереса, красок и движения. А на самом деле искусство такое же ремесло, и в нем больше скучного, мелкого и даже противного, чем радости. .
И он долго, искренно рассказывал ей, почему это так. Красивое, освещенное луной лицо женщины, смотревшей на него чуткими, влюбленными глазами, подымало душу, и голос Балагина звучал горячим чувством, страданием и гневом. Настолько же сознательно, насколько и невольно, он вызывал в душе девушки жалость и нежность к себе. Говорил о том, какая страшная вражда и зависть существуют между писателями, какая грязь и интриги царят в литературном мире. Яркая, но грубая картина открывалась перед удивленными глазами девушки, совершенно иначе представлявшей себе мир Тургеневых, Достоевских и Толстых. И как-то незаметно личность самого Балагина выступила на этом темном фоне ярким и чистым образом, достигающим головою чуть не до неба. Он представился ей бесконечно одиноким, в толпе врагов и льстецов, которые только и ждут его падения.
– А ведь когда писатель умирает, – грустным проникновенным голосом говорил Балагин, – все они преклоняются перед его памятью, пишут, что личность его была обаятельна, что умер он не вовремя… Это всегда говорят, и даже, может быть, искренно! Я это знаю, и, верьте, иногда становится так противно, что самое слово «литература» приобретает отталкивающий смысл. Иногда страшно становится при мысли, что, может быть, придется прожить еще много лет и все писать, писать… романы, драмы, рассказы… без конца и конечного смысла…
Балагин вздрогнул, не то от повеявшего ветерка, не то от какой-то внутренней нервной боли.
– Разве можно так думать? – тихо заметила девушка, вся загораясь материнским желанием помочь и утешить. – Разве вы пишете для критиков и своих товарищей? Ведь они – это только капля в море… А здесь, в глуши, ничего этого не знают, любят своих писателей, ждут их… Вы сами, быть может, не знаете, сколько людей живет только литературой, спасаясь в ней от своей скучной, пошлой жизни… от тех маленьких и дрянных людей, которые их окружают…
Голосок девушки дрогнул и сорвался на горячей, проникающей в душу чистой нотке. Она даже сделала какое-то порывистое движение, точно хотела обнять и приласкать его, но сейчас же смутилась, покраснела и потупилась.
Балагин внимательно и жадно смотрел на нее.
– Милая вы девушка! – сказал он.
Но Еленой Николаевной вдруг овладело какое-то странное волнение. Как будто она испугалась что-то сказать, в чем-то признаться и не чувствовала в себе силы скрыть это. Балагин опять заговорил, но девушка настойчиво заторопилась домой.
– Поздно уже… Надо идти… Пойдемте!..
Когда они вдвоем шли по пустынным, освещенным луной улицам, шаги их гулко отдавались в ночной тишине, а сердца дрожали предчувствием чего-то нового, жутко счастливого и таинственного. Луна поднялась высоко и глядела на город прямо и спокойно, как небесная царица.
У ворот ее дома они еще долго стояли, и Балагин говорил, заглядывая девушке в самые глаза: «А что, если я в вас влюблюсь?»
Девушка краснела в темноте и слегка испуганно возражала:
– Этого не может быть!
– Ну, а если? – настойчиво и все ниже нагибаясь к ней, повторил Балагин.
Тогда она неожиданно лукаво засмеялась.
– Ну, так что же?.. Тем лучше!
– И вы этого не боитесь, не испугаетесь? – странно дрожащим голосом спросил Балагин возле самых губ ее.
Девушка не ответила, она прямо смотрела ему в глаза, и в ее зрачках было что-то напряженное, зачарованное. И что-то без слов спрашивало и позволяло в ее полузакрытых глазах. Росла и тянула какая-то странная, жгучая связь. И как-то незаметно между их лицами стало близко-близко; сама девушка, против воли охваченная горячим туманом, в котором светились, как черные звезды, только его блестящие глаза, потянулась вперед горящими, раскрывшимися губами. Незнакомые мужские губы, проникая все тело жаром и забытьем, поцеловали ее. Девушка вздрогнула, сделала слабую попытку вырваться и вдруг вся ослабела, замерла, не отрываясь от его губ.
Долго продолжалось томительное, жгучее, похожее и на сон, и на обморок забытье. Было тихо-тихо, и уже все мягкое, покорное тело девушки прильнуло к высокому, сильному мужскому телу. В голове ее гудела странная музыка, обрывки мыслей тонули в истинном тумане.
Пустынная улица чутко сторожила все звуки. Где-то протяжно и заливисто лаяла маленькая собачка. Только краешек луны лукаво и ярко выглядывал из-за темной крыши. Они в темноте, ничего не говоря друг другу, целовались тягучими поцелуями, чувствуя горячее дыхание, усиленное биение сердец и еще что-то, как бы идущее из тела в тело и связывавшее их в одно.
– Ну, до свиданья! – сказал Балагин и поцеловал ее еще раз, но уже как-то по-иному, удивительно нежно и чисто, как бы благодаря и благословляя. – Вы очень хорошая и милая девушка! – сказал он просто. – Я рад, что мы встретились.
Луна спряталась совсем, и только слабое сияние над черной крышей указывало на то, что она еще здесь и тихо блюдет спящий город.
IV
У Елены Николаевны наступили вечерние занятия, и до девяти часов она сидела в пустой канцелярии, треща своей машинкой, как кузнечик в траве. В большой комнате, кроме нее, был еще только один чиновник, серенький писец с подвязанной щекой, за все время не сказавший ей ни одного слова. Только у него и у нее, на двух разных концах комнаты, горели лампы с зелеными абажурами. Было темно и даже как-то погребально от мрака, сгустившегося по углам, и от больших столов, обитых черной клеенкой.