Я уговаривал его не посылать этой записки, потому что в такой смеси хозяин ни за что не разберется; но Блюхер сказал, что, по его мнению, старик поймет французские слова и как-нибудь догадается об остальном.
Французский язык Блюхера из рук вон плох, но он немногим хуже того английского, которым написаны рекламные объявления по всей Италии. Вот, например, познакомьтесь с печатным проспектом отеля, в котором мы, вероятно, остановимся, приехав на озеро Комо:
ОБЪЯВЛЕНИЕ
Этот отель, который лучший в Италии и самый превосходный, красиво месторасположен в лучшем ландшафте озера, с самым чудесным видом на виллу Мельзи, короля бельгийского и Сербеллони. Этот отель, недавно расширяющийся, предлагает все удобства за умеренную цену чужим джентльменам, которые желают провести времена года на озере Комо.
Хорошо, не правда ли? При отеле имеется красивая часовенка, в которой английский священник читает проповеди для гостей, прибывших из Англии или Америки, о чем варварским английским языком сообщается все в том же проспекте. Казалось бы, у бесстрашного лингвиста, составлявшего проспект, могло бы хватить здравого смысла показать свой опус упомянутому священнику прежде, чем отсылать это произведение в типографию!
Здесь, в Милане, в обветшалой церкви находятся жалкие остатки самой знаменитой в мире картины – «Тайной вечери» Леонардо да Винчи. Мы не считаем себя непререкаемыми знатоками живописи, но, разумеется, мы отправились туда, чтобы увидеть эту удивительную, некогда столь прекрасную картину, вызывавшую неизменное поклонение всех великих художников и навеки прославленную в стихах и прозе. И первое, с чем мы столкнулись, была табличка, от которой буквально разило испорченным языком. Вот, попробуйте сами:
«Варфоломей (первая фигура со стороны левой руки на зрителя) в неуверенности и сомнении по поводу того, что, он думает, он услышал, и по поводу чего он хочет увериться самому у Христа и больше ни у кого другого».
Прелесть, правда? Затем идет описание Петра, «оспаривающего в угрожающем и сердитом состоянии на Иуду Искариота».
Но вернемся к самой картине. «Тайная вечеря» написана на облупившейся стене маленькой часовни, прежде, если не ошибаюсь, соединявшейся с главным зданием. Роспись облупилась и потрескалась во всех направлениях, загрязнилась и выцвела от времени, а наполеоновские лошади пооббивали копытами ноги большинства апостолов, когда для них (для лошадей, а не для апостолов) более полувека тому назад здесь были устроены стойла.
Я сразу узнал эту картину: в центре Спаситель, слегка наклонив голову, сидит за длинным, грубо сколоченным столом, на котором кое-где виднеются блюда и плоды, по каждую руку его шесть апостолов в длинных одеяниях беседуют между собой, – картину, с которой в течение трехсот лет было сделано столько копий и гравюр. Вероятно, нет на свете человека, который считал бы, что вечерю Господню можно написать иначе. Весь мир, кажется, давно проникся уверенностью, что человеческий гений не может превзойти этого творения да Винчи. Я думаю, что, пока оригинал не исчезнет совсем, художники будут продолжать его копировать. Перед картиной стоял десяток мольбертов, и столько же художников изображало великую картину на своих холстах. Я заметил также пятьдесят клише для гравюр и литографий. И как всегда, меня поразило, насколько копии превосходят оригинал, – то есть, я хочу сказать, на мой неискушенный взгляд. Где бы вы ни наткнулись на картину Рафаэля, Рубенса, Микеланджело, Караччи или да Винчи (а с нами это случается каждый Божий день), вы непременно наткнетесь также на художника, который делает с нее копию, и копия всегда красивее. Может быть, оригиналы были красивы, пока были новыми, но это время давно прошло.
Длина фрески составляет на глаз около тридцати футов, высота – десять или двенадцать, а фигуры во всяком случае не меньше натуральной величины. Это одна из самых больших картин в Европе.
Краски потускнели от времени, лица облупились, стерлись и утратили всякое выражение, волосы – только расплывчатое пятно на стене, а глаза совсем безжизненны. Отчетливо видны лишь позы.
Сюда со всех концов света съезжаются люди и прославляют этот шедевр. Они стоят как зачарованные, затаив дыхание, раскрыв рот, а если и говорят, то только отрывистыми фразами, преисполненными восторга:
– Ах, чудесно!
– Какая экспрессия!
– Какая красота композиции!
– Какое благородство!
– Какая безупречность рисунка!
– Какие несравненные краски!
– Какая глубина!
– Какая тонкость мазка!
– Какое величие замысла!
– Сверхъестественно! Сверхъестественно!
А я завидую этим людям; я завидую их чистосердечным восторгам – если они чистосердечны, их восхищению – если они испытывают восхищение. Я не питаю к ним вражды. Но тем не менее я никак не могу избавиться от одной мысли: как они видят то, чего не видно? Что бы вы подумали о человеке, который, посмотрев на какую-нибудь дряхлую, беззубую, подслеповатую, рябую Клеопатру, сказал бы: «Какая несравненная красота! Какая душа! Какое чувство!»? Что бы вы подумали о человеке, который, посмотрев на тусклый, туманный закат, сказал бы: «Какое величие! Какая глубина! Какое богатство красок!»? Что бы вы подумали о человеке, который, в экстазе уставившись на унылую вырубку, сказал бы: «Ах, какой чудесный лес!»?
Можно подумать, что у этих людей есть удивительная способность видеть то, чего давно уже нет. Вот о чем я думал, когда стоял перед «Тайной вечерей» и слышал, как мои соседи превозносили прелести, красоты и совершенства картины, выцветшие и исчезнувшие за добрую сотню лет до их рождения. Мы можем представить себе былую красоту состарившейся женщины, мы можем представить себе лес, глядя на пни, – но мы не можем видеть ни этой красоты, ни этого леса, раз они более не существуют. Я готов поверить, что опытный художник, глядя на «Тайную вечерю», может мысленно оживить краски там, где от них остался лишь намек, восстановить стершийся оттенок, воссоздать исчезнувшее выражение лица, подправить, подкрасить и дополнить потускневшую картину так, что наконец фигуры на ней восстанут во всем блеске жизни, экспрессии, свежести, – короче говоря, во всей той благородной красоте, которой они были проникнуты, когда вышли из-под кисти своего создателя. Но я не умею творить подобные чудеса. Способны ли на это остальные, лишенные искры Божьей посетители или они только тешат себя этой мыслью?
Столько прочитав об этой картине, я готов согласиться, что «Тайная вечеря» была некогда настоящим чудом искусства. Но это было триста лет тому назад.
Меня злит эта бойкая болтовня о «глубине», «экспрессии», «тонах» и других легко приобретаемых и дешево стоящих терминах, которые придают такой шик разговорам о живописи. Не найдется ни одного человека на семь с половиной тысяч, который мог бы сказать, что именно должно выражать лицо на полотне. Не найдется ни одного человека на пятьсот, который может быть уверен, что, зайдя в зал суда, он не примет безобидного простака-присяжного за гнусного убийцу-обвиняемого. И однако эти люди рассуждают о «характерности» и берут на себя смелость истолковывать «экспрессию» картин. Существует старый анекдот о том, как актер Мэтьюс однажды принялся восхвалять способность человеческого лица выражать затаенные страсти и чувства. Лицо, сказал он, может яснее всяких слов открыть то, что творится в душе.
– Вот, – сказал он, – посмотрите на мое лицо – что оно выражает?
– Отчаяние!
– Что? Оно выражает спокойную покорность судьбе. Ну а теперь?
– Злобу!
– Чушь! Это – ужас! Теперь?
– Идиотизм!
– Дурак! Это сдерживаемая ярость! А теперь?
– Радость!
– Гром и молния! Всякий осел понял бы, что это безумие!
Выражение! Люди, хладнокровно претендующие на умение его разгадывать, сочли бы самонадеянностью притязать на умение разбирать иероглифы обелисков Луксора, – а между тем они равно способны как на то, так и на другое. Мне довелось за последние несколько дней слышать мнение двух очень умных критиков о «Непорочном зачатии» Мурильо (находящемся ныне в музее в Севилье).
Один сказал:
– Ах, лицо Пресвятой Девы преисполнено экстатической радости, на земле не может быть большей!
Другой сказал:
– О, это удивительное лицо исполнено такого смирения, такой мольбы! Оно яснее всяких слов говорит: «Я страшусь, я трепещу, я недостойна! Но да свершится воля твоя; поддержи рабу твою!»
Читатель может увидеть эту картину в любой гостиной. Ее легко узнать: Мадонна (по мнению некоторых – единственная молодая и по-настоящему красивая Мадонна из всех, написанных старыми мастерами) стоит на серпе молодого месяца, окруженная множеством херувимов, к которым спешат присоединиться новые толпы их; ее руки сложены на груди, а на запрокинутое лицо падает отблеск райского сияния. Читатель при желании может развлечься, стараясь решить, который из вышеупомянутых джентльменов правильно истолковал «выражение» Девы, а также удалось ли это хотя бы одному из них.