Весь этот рассказ Рената провела одним духом, говоря голосом твердым и выбирая выражения верные и картинные, но, дойдя до конца, она вдруг сразу потеряла силы и волю и залилась слезами: словно бы спал ветер, гнавший корабль ее души, и паруса жалостно захлопали по снастям. И тотчас тяжело опустилась она на пол, так как отчаяние всегда влекло ее к земле, и, клонясь ничком, начала рыдать и биться, повторяя беспомощно одни и те же слова, не слушая ни моих ласковых утешений, ни моих пытливых вопросов.
Признаюсь, что на меня рассказ Ренаты, хотя в тот день я и был от нее более далек, чем всегда, — произвел впечатление ошеломляющее: у меня забилось сердце прерывисто и вся душа словно наполнилась черным дымом от взрыва. Мысль, что кто-то смел обращаться надменно и презрительно с женщиной, перед которой я привык стоять на коленях, была мне нестерпима. Однако я не позволил себе поддаться гневу и ревности, но постарался отчетливо разобраться в том, что произошло, хотя оно и представлялось мне беспорядочным и стремительным вихрем. Как только Рената получила опять хоть некоторую возможность говорить связно, я попросил ее повторить мне точнее слова Генриха.
Все еще захлебываясь слезами, она воскликнула:
— Как он оскорблял меня! Как он меня оскорблял! Он говорил мне, что я была злым гением его жизни! Что я погубила всю его судьбу. Что я отняла его у Неба. Что я — от Дьявола. Он сказал мне, что презирает меня. Что воспоминание о нашей любви ему отвратительно. Что наша любовь была мерзость и грех, в которые я завлекала его постыдным обманом. Что он, что он… плюет на нашу любовь!
Тогда я спросил, почему граф Генрих мог говорить, что Рената отняла его у Неба? Разве не сам он, добровольно, увез ее в свой замок, чтобы жить с ней, как с женой и как с близкой? И так как в тот час все обычные плотины в душе Ренаты были сломаны стремительным потоком ее горя, то, не делая даже попытки защищаться, она упала лицом мне на колени и воскликнула с какой-то последней искренностью, так для нее непривычной:
— Рупрехт! Рупрехт! Я утаила от тебя самое важное! Генрих никогда не искал человеческой любви! Он не должен был никогда в жизни прикасаться к женщине! Это я, это я заставила его изменить клятве! Да, я отняла его у Неба, я у него отняла лучшие мечты, и за это он меня теперь презирает и ненавидит!
Продолжая осторожно подкрадываться к истине, как зверь к добыче, я, вопрос за вопросом, выведал затем у Ренаты все то, что она утаила от меня о Генрихе в своем первом рассказе и о чем не обмолвилась ни разу за три месяца нашей общей жизни. Я узнал, что Генрих был участником одного тайного общества, вступая в которое дают обет целомудрия. Это общество должно было скрепить христианский мир более тесным обручем, нежели церковь, и стать во главе всей земли более властно, нежели император и святейший отец. Генрих мечтал, что он будет избран гроссмейстером этого ордена и выведет ладью человечества из пучины зла на путь правды и света. Ренату позвал он за собой лишь как помощницу в его опытах новой, божественной магии, ибо ему нужна была особая сила, таящаяся в некоторых людях. Но Рената, почитая Генриха воплощением своего Мадиэля, приблизилась к нему с одной целью — владеть им и, не пренебрегая никакими средствами, достигла торжества своих желаний. Однако Генрих, после недолгого времени, в которое ум его был ослеплен страстью, пришел в ужас от совершенного и, в горьком раскаянье, бежал из родного замка, как из зачумленной страны.
Такое истолкование событий показалось мне гораздо более правдоподобным, нежели то, которое Рената давала мне раньше, — и я, соединив наконец в одно целое отдельные нити ее рассказа, спросил у нее:
— Если ты сама сознаешь, что виновата перед графом Генрихом, что ты лишила его лучшей надежды и отняла у него святую цель жизни, как же ты удивляешься, что он ненавидит тебя?
Рената медленно приподнялась с полу, посмотрела на меня вдруг высохшими глазами и потом сказала совершенно новым, твердым, словно отлитым из стали, голосом:
— Я, может быть, не удивляюсь вовсе. Я, может быть, рада тому, что Генрих меня ненавидит. Я плачу не по нем, но по себе. Мне не его жалко потерять, но стыдно и горько, что я могла так любить его, так предаваться ему. Я сама его ненавижу! Теперь я узнала точно, о чем догадывалась давно. Генрих обманул меня! Он — только человек, простой человек, которого можно соблазнить и которого можно погубить, а я, в безумии, воображала, что он — мой ангел! Нет, нет, Генрих — только граф Оттергейм, неудавшийся гроссмейстер своего ордена, а мой Мадиэль — на небесах, вечно чистый, вечно прекрасный, вечно недоступный!
Рената сложила руки, как для молитвы, а я почел это мгновение подходящим для того, чтобы высказать ей все то, о чем мечтал и раздумывал на возвратном пути из Бонна. Я сказал:
— Рената! Итак, ты убедилась, что граф Генрих — не твой ангел Мадиэль, но простой смертный, который некоторое время любил тебя и которого ты любила едва ли не по заблуждению. Ныне любовь эта погасла в нем, равно как и в тебе, и твое сердце, Рената, свободно. Вспомни же, что близ тебя есть другой, кому это сердце дороже всех золотых россыпей Мексики! Если со спокойной душой, хотя бы и без страсти, ты можешь протянуть мне свою руку и дать мне на будущее обещание верности, я приму это, как несчастный нищий королевскую милостыню, как пустынник благодать с неба! Вот, еще раз, Рената, я на коленях перед тобой, — и от тебя зависит обратить все свое страшное прошлое в забывающийся сон.
Рената, после моих слов, встала, выпрямилась, опустила мне руки на плечи и сказала так:
— Я буду твоей женой, но ты должен убить Генриха!
Отступив на шаг, я переспросил, так ли я расслышал, потому что еще раз Рената несколькими словами перевернула все мое представление о ней, словно ребенок, перевертывающий мешок, из которого сыплются на землю все лежавшие там вещи, — и Рената повторила мне голосом спокойным, но, по-видимому, в крайнем волнении:
— Ты должен убить Генриха! Он не смеет жить, после того как выдавал себя за другого, за высшего. Он украл у меня мои ласки и мою любовь. Убей его, убей его, Рупрехт, и я буду твоей! Я буду тебе верна, я буду тебя любить, я пойду за тобой всюду — и в этой жизни, и в вечном огне, куда откроется путь нам обоим!
Я возразил:
— Я — не наемный убийца, Рената, не неаполитанец[137], я не могу поджидать графа за углом и ударить его кинжалом в спину: мне честь не позволит этого!
Рената ответила:
— Неужели ты не найдешь поводов вызвать его на бой? Ступай к нему, как ты пошел к Агриппе, оскорби его или заставь его оскорбить тебя, — разве мало у мужчины средств, чтобы убить другого?
Меня в этой речи поразило, прежде всего, упоминание об Агриппе, так как до той минуты я был уверен, что Рената, относясь безучастно ко всему на свете, не знала о цели моей поездки. Что же касается самого требования — убить графа Генриха, то я лицемерил бы, если бы стал утверждать, что оно меня ужаснуло. Смутила меня лишь неожиданность слов Ренаты, но в глубинах души моей они сразу нашли сочувственный отзвук, словно бы кто-то ударил в медный щит перед глубокими гротами и многогласное эхо, замирая далеко, долго повторяло этот звук. И когда Рената начала теснить меня, как противник врага, загнанного в ущелье, вырывать у меня согласие, как пантера кусок мяса из чужих когтей, — я сопротивлялся не очень упорно, почти для виду, и дал ту клятву, которой она ждала.
Едва я произнес решающие слова, как Рената переменила все свое поведение. Внезапно заметила она, что я изнемогаю от усталости после довольно продолжительного пути; с заботливостью, которая до того времени проявлялась в ней так редко, бросилась она снимать с меня дорожное платье, принесла мне воды, чтобы умыться, разыскала мне ужин и вина. Она вдруг стала со мною как самая добрая, домовитая жена с любимым супругом или как старшая сестра с захворавшим младшим братом. Перестав говорить о графе Генрихе, словно позабыв весь наш ожесточенный разговор и мою клятву, Рената за ужином начала расспрашивать меня о моей поездке, интересуясь всем, что со мною случилось, обсуждая со мною слова Агриппы, как в счастливые дни наших общих занятий. Когда я, видя сквозь окна совершенно черное небо, сознавая внутренним чувством, что мы уже переступили через порог полночи, хотел, поцеловав руку Ренаты, удалиться к себе, — она тихо сказала мне, опустив глаза, как невеста:
— Почему ты сегодня не хочешь остаться со мной?
Признаюсь, этот вопрос поразил меня в самое сердце. Уже в течение многих недель Рената более не позволяла мне проводить ночи близ себя, и я вспоминал о нашей прежней близости, как о счастии недоступном. И вот, когда я, не смея мечтать о том, чтобы остаться с Ренатою, преодолевая скорбь, с нею прощался, она вдруг задала мне такой вопрос, словно бы я обижал ее своим уходом!