Опустив руку, пачкая кровью подол хитона, Меламп улыбнулся — так признают поражение — и встал на колени.
— Бей, — сказал он, опуская голову.
Нет, возразило молчание.
Пожалуй, мальчик изумился больше целителя. Амфитрион едва сдержался, чтобы не вцепиться в деда — ну что же ты? бей его! Он был на грани помешательства. Еще миг, и мальчик бы выдернул из ножен дедов меч, чтобы всадить клинок в олицетворенное предательство. На коленях? Подставил шею? — пусть! Есть поступки, которым нет прощения…
Я и не прощаю, объяснило молчание. Я просто не бью.
— Когда? — спросил Персей. — Когда ты отравил меня?
— В портике. Помнишь, мы пили пиво?
— Ванакт Анаксагор заранее договорился с тобой об этом?
— Нет. Он поставил мне условие позже, вечером. Твоя голова за два города.
— Ты дал мне отраву еще до того, как принял условие Анаксагора?
— Да.
— Почему? У тебя есть свои причины мстить мне?
— Я провидец, — голос Мелампа треснул разбитым кувшином. Не сразу стало ясно, что целитель смеется. — Я знал, что потребует у меня Анаксагор. И знал, что соглашусь. Так зачем мне было откладывать яд на будущее? Такой удобный случай…
— Ты прозреваешь собственную судьбу? Даже пифии в Дельфах…
— Что там прозревать? — смех превратился в осыпь глиняных черепков. — Тупой чурбан, и тот на моем месте знал бы, чего захочет ванакт. Твой внук сейчас ненавидит меня меньше, чем Анаксагор — тебя. Сидеть на троносе, понимая, что сидишь на Персеевой ладони… Ждать, когда же Персей сожмет кулак. Такое можно простить богу. Ты бог?
— Я тупой чурбан, — задумчиво сказал Персей. — Вставай, фессалиец.
— Дедушка! — возопил Амфитрион. — Убей его!
— А кто будет лечить вакханок? Ты?
— Я? — опешил мальчик. — Я не умею…
Как пушинку, дед вскинул внука себе на плечи.
— Вставай, фессалиец, — повторил он. — К закату я хочу быть у Сикиона.
— Ты даже не спросишь, — хрипло выдохнул Меламп, — почему я примчался спасать тебя? Я, подлый змей?! Рискуя жизнью, преследуемый менадами, я бегу по горам, провались они в Тартар…
— Потом. Жизнь и смерть — потом. После Сикиона.
У края рощи бесновались загонщики — пугали вакханок.
7
Если подняться в горние выси, где вольно несутся, не зная преград, крылатые братья Нот, Борей и Зефир; туда, где богиня туч Нефела пасет свои облачные стада; если из тех высей кинуть орлиный взор на Арголиду, простершуюся внизу…
О да, орлы и боги видят многое!
Отсюда Арголида похожа на хламиду из грубой ткани. Вся в потеках и пятнах — замарал неряха-хозяин хорошую вещь и бросил. Складки горных хребтов — серые с прозеленью. Темные прорехи ущелий. Вытертый до белизны известняк предгорий. Один край свесился в море, другой — в залив. Соломенная желтизна полей, ниточки дорог… Облюбовали хламиду сонмы букашек, копошатся в складках.
Блохи? муравьи?
Люди.
Спешат, мечутся. Зачем, спрашивается? Жизнь, говорите, скоротечна? Хотим успеть? Ну да, конечно. Всякое копошение ищет себе смысл. Иначе и суета не в радость. Взглянем сюда; да-да, между складочками. Видите? Слышите? Еще бы не услышали: шум — до небес! А толку? Гнали одни букашки других; загнали. Окружили. Подкрепления дождались. И что вы думаете? Открыли им проход и выпустили! Теперь снова за ними гонятся. И после этого вы продолжаете утверждать, что в бульканьи мира есть какой-то смысл?
Не смешите, уважаемый.
С небес все видится иначе: плюнуть и растереть. Разве узнаешь, витая в горних высях, как отчаянно колотится в груди сердце, гоня по жилам кровь-кипяток? Как азарт погони толкает тебя вперед, и ноги не знают устали? Ощутишь ли ужас жертвы, если не был ни охотником, ни добычей? И вот ты ломишься сквозь чащу, не разбирая дороги, карабкаешься по скалам, срывая ногти, кубарем скатываешься по осыпи — лишь бы удрать от стозевного чудища, ожившего кошмара, что с ревом преследует тебя по пятам; не человек ты, не менада, обуянная вакхическим экстазом — загнанный зверь, ты бежишь, спасая жизнь, и не остановиться тебе, несчастная, пока не потемнеет в глазах, и силы не оставят тело — вместе с жизнью, которую ты спасаешь.
Большое видится на расстоянии. А небывалое — вплотную, и никак иначе. Небывалое? Ха! Букашки гонят себе подобных — такое случалось бессчетные тысячи раз, и повторится еще тысячи. Все течет, все меняется; в одну реку не входят дважды, всяк сверчок знай свой шесток… Но что-то всегда происходит впервые. Жаль, не понять этого бессмертным богам, давшим клятву не вмешиваться в жизнь смертного сына Зевса.
Да и что богам за дело?
Факелы горели в кажущемся беспорядке. Пламя, зубастый хищник, рвало пространство на куски — и само решало, чему быть видимым, а чему сгинуть во тьме. От Сикионского источника осталось лишь журчание. Внизу, в одной стадии от места будущей оргии, черной бронзой сверкала гладь Асопа. Впитав дождь, река набухла, как жилы у кузнеца. Вода — кровь речного божества — была холодной, особенно там, где в Асоп впадали струи источника.
Вакханки хотели пить. Лжец-Тантал в преисподней меньше страдал от жажды, чем измученные гоном женщины. Из последних сил они кинулись вперед, но свет и мрак, чередуясь странным образом, толкнули их не к источнику, и не к реке — к бадьям, установленным заранее. Толкаясь, падая на четвереньки, аргивянки по-звериному лакали, фыркали, окунали в бадьи лица, пылающие от бега. Факелы играли с их телами, выхватывая нагое бедро, плечо, извив змеи на шее…
— Чемерица, — сказал Меламп. — Я добавил туда черной чемерицы.
— Хочешь их убить?
— Все зависит от количества. Пища и убийство ходят рука об руку[71]. Сейчас их охватит экстаз. Потом он сменится упадком сил. Главное — успеть…
Персей теснее прижал к себе внука.
— Почему ты выбрал именно это место? — спросил он.
— Река, — загадочно ответил фессалиец. — В этом месте выбросило на берег флейту Марсия. Ее принесли в дар Аполлону. Это нам на руку. Прошлое отражается в настоящем, как лицо Медузы в твоем зеркальном щите, герой. Предмет и образ, плоть и символ…
Сатир Марсий, подумал мальчик. Оскорбитель Аполлона[72]. Сатиры обожают Косматого. Аполлон не терпит оргий. Связь ускользала. Чтобы поймать ее за хвост, эту хитрую связь, надо было самому родиться с хвостом, как Меламп.
Они наблюдали издали. Здесь нагорье Страны Огурцов, как звали Сикион, уступами начинало спуск вниз. Ступени природной лестницы тянулись на дюжину стадий, прежде чем их украсила бы пена моря. В тени утеса, черной, как глубины Стикса, мальчик чувствовал себя в безопасности. Так в младенчестве закутываются с головой в отцовский плащ, и хоть Зевс рази перуном…
— Эвоэ, Вакх!
Напившись, вакханки пошли в пляс. Не зная, сколько мужских глаз следит за ними из мрака, они кружились, взявшись за руки, изгибали стан, запрокидывали головы, встряхивая кудрями. Пламя факелов возлюбило это движение больше прочих. Всякий раз, когда женщина трясла головой, свет обливал сиянием ее лицо. Волосы струились на ветру, беззащитное горло раз за разом подставлялось под блестящий серп луны. Ожили змеи на шеях и запястьях — чешуйчатые украшения шипели, стреляя раздвоенными язычками. Словно и не было изматывающего бега по горным тропам, тимпанов и трещоток; силы вернулись к вакханкам, побуждая к священному танцу. Кое-кто уже нашел ягнят, привязанных у источника. Миг, и животные были разорваны на части. В действиях аргивских сестер и матерей не было злобы, голода или ярости зверя. Ягнят рвали благоговейно, верша святой ритуал. Наклонившись вперед, не замечая, что лишь рука деда удерживает его на месте, Амфитрион глядел на женщин, перемазанных кровью, на ягнячьи потроха — и видел невозможное. Тени вставали за вакханками, тени до небес: громады тел, жгуты мышц, сотни пальцев, нечеловечески мощных, рвут в клочья не ягненка — ребенка, рогатое дитя с гадюкой на шее, и кипит на огне котел с водой…
— Держи внука, — велел Меламп. — Дети податливы…
— Что это? — спросил Персей.
— Говорят, Дигон[73] уже умирал. Титаны разорвали его на части и съели. Но сердце его было спасено, и Зевс дал сыну второе рождение.
— Вранье.
— Какая разница? — удивился фессалиец. — Если он станет богом, ложь станет правдой. Я же говорил тебе: предмет и образ…
Мальчик не слышал. Он оглох для слов взрослых. Хаос плясал перед ним, вырвавшись из оков. Свобода без границ, без запретов пьянила хуже вина. Еще не юноша и уж подавно не мужчина, Амфитрион был болезненно чуток к вакхическому экстазу. Горы, вода, ветер, вопль ликования:
— Эвоэ, Вакх!
И в ответ из темноты:
— Эван эвоэ! О, Вакх!
На миг все замерло. Мужские голоса диссонансом вплелись в женский хор. От источника, от скал, от берега реки — отовсюду к вакханкам двинулись нагие фигуры. Атлеты, воспитанники палестр и гимнасиев, аргивские юноши были прекрасны. Как в закаленных телах не таится ни капли жира, так в душах юношей не пылала даже искра безумия. По собственной воле они славили Косматого в облике Вакха-Освободителя. Венки и гирлянды вместо змей, вино вместо пролитой крови; не бегство из постылых будней, но временный выход для очищения. Предмет и образ, плоть и символ смотрели друг на друга.