нужен был длительный покой и душевное равновесие. Перевели в специальный госпиталь, расположенный невдалеке от Москвы. Выписали в конце войны, но на фронт не послали. «Иди ищи свое место в тылу, — сказали ему. — Пчеловодом или садовником».
У билетной кассы Казанского вокзала он попал в окружение каких-то проходимцев. Они опустошили его карманы, даже дорожный паек выгребли из вещевого мешка. Ни денег, ни проездных документов, ни солдатской книжки. Оставили только медаль «За оборону Сталинграда», и ту без удостоверения. Потом выхлопотал дубликат удостоверения к этой медали. Но это уже в духовной семинарии. На вокзале трое суток метался из угла в угол, рылся в урнах и мусорных ящиках, ища свои проездные документы, но тщетно. Голодный, без денег — хоть караул кричи или милостыню проси, но кто подаст такому, с уцелевшими ногами и руками, когда на каждом шагу встречаются инвалиды войны на костылях, с пустыми рукавами. Однако мир не без добрых людей. Встретилась набожная старушка, признала в нем пропавшего без вести сына. Повисла на шее: «Бог мне вернул тебя, бог!» — причитала она так, что разуверить ее было трудно. Развернула все свои узелки, накормила, и уже жалко стало обижать убогую. Она была женой старосты Городецкой церкви, воздвигнутой на высоком берегу Волги в ста двадцати километрах от Москвы. Сказочно красивое место...
В духовную семинарию в Загорск направили по настоянию церковного совета. Учиться было нетрудно. Запас знаний, полученных в школе и на первом курсе Новосибирского педагогического института, откуда был призван в армию и отправлен на фронт, позволял быть среди семинаристов заметным по уму и прилежанию. Началась тихая, смиренная жизнь. Читал священное писание, изучал историю, вникал в философию Гегеля, интересовался новейшими достижениями науки.
— Так я окреп духом и физически, — подчеркнул он. — Потянуло в родные края, испытать себя на стезе многотрудного дела — ограждения человеческих душ от грехов и пороков. И не где-нибудь, а в селах и деревнях, где родился и вырос...
Далее он принялся пересказывать содержание христианских заповедей, цитируя по памяти целые страницы из Нового завета.
Я посмотрел на часы.
— Готов прервать, — согласился Митрофан. — Зинаида, пора подавать ужин...
За ужином Тимофей Слоев вторично нарушил договоренность «молчать и не раздражаться».
— Слушай, Митрофан, скажи по-свойски, на какие деньги ты содержишь этих шарамыг — братьев Хлыстовых и Феньку Долгушину? Горькие пьяницы, они скоро твою веру на водку променяют.
— Ограждаю, как могу, ограждаю их души от грехопадения. Все видят, как это вершится.
— А зачем они тебе понадобились? — продолжал настырно добиваться Тимофей.
— Зачем понадобились? — повторил Митрофан вопрос Тимофея и, посмотрев в мои глаза, спросил: — А можно ли критиковать вас, коммунистов?
«Ну вот, — подумал я, — до сих пор он вроде искал мотивы к самооправданию, а теперь переходит в наступление. Интересно, с каких позиций?»
— Можно. Запрета нет и не будет.
— Мужик собирается в поле, запрягает лошадь, уже затягивает супонь, но в этот момент до его слуха докатился благовестный звон колокола — бом, бом, бом... Мужик вспомнил — троица, перекрестился и снова за супонь. Но звон колокола разбудил в нем добрые думы. Выпала из рук супонь.
— При чем тут супонь, если ты собрался критиковать? — вмешался Тимофей.
— Потерпи, потерпи, сын Степана Слоева, про твоего отца идет речь.
— Про отца? — удивился Тимофей.
— Да, да, к его душе сейчас пойдем... Зовет, зовет его колокол на благочестивое деяние. Перекрестился мужик, распряг лошадь, сменил грязные шаровары и рубаху на чистые, сапоги через плечо — и зашагал на зов колокола... Церковь — самое красивое сооружение во всей округе. Купола с крестами устремлены к небу. Храм божий. В него нельзя входить не крестясь. Вымыл мужик ноги в речке, надел сапоги и смиренно, не спеша вошел в ограду храма, затем переступил порог. В храме диво дивное: своды в россыпи небесных светил, со стен смотрят лики святых. И всюду свечи, свечи. Они горят тихим огнем, высвечивая благородство красок. Смотришь, а рука сама кладет крест на чело, на пояс, на плечи. И хор на клиросе — лучшие голоса, собранные со всей округи, — наполняет душу благостным настроением. Мужик крестится, вдыхает запах ладана. Да, да, и запах здесь служит свою службу. Мужик кланяется, приникает лбом к полу, повторяет про себя свою молитву или повторяет слова, изреченные с амвона... Но это еще не все. Включившись в ход действий прихожан, заполнивших храм, мужик достает из кармана пятиалтынный, быть может единственный, и ставит свою свечу перед ликом Георгия Победоносца. В святость его он не верил, но после затрат своего времени и пятиалтынного уже готов убеждать других, что надо поступать так, как он поступил. Ему, как и всем смертным, не суждено видеть посланников бога, но вера в святость оных начала гнездиться в его душе, гнездиться от общения с другими верующими. Она вошла в него и подсказывает разуму верный выбор убеждений. И не пробуйте после этого перечить такому мужику, доказывать, что бога нет, — не стерпит, назовет богохульным или вступит в борьбу...
— И в этом вся твоя критика против нас? — удивился Тимофей.
— Разумей, Тимофей, разумей, — ответил Митрофан, сверкнув глазами в мою сторону, как бы говоря: «Ты назвал себя агитатором, посмотри теперь на себя глазами мужика».
Я тут же вспомнил свои недавние выступления перед жителями здешних степных сел и деревень... Стоишь перед ними и говоришь, говоришь. Кто-то тебя слушает, кто-то пересчитывает пальцы на своих руках, кто-то борется с дремотой, хмуря брови, хоть я рассказываю о великих сражениях, об участии в них односельчан — о героях обороны Сталинграда и штурма Берлина. А как они слушают лектора и докладчика, который не отрывает своих глаз от конспекта?
Мне стало стыдно, уши, кажется, воспламенились.
Против такой критики у меня остался только один аргумент, и я высказал его Митрофану.
— Вера на ложной основе чревата сложными последствиями. По Гегелю, это означает расщепление сознания.
Митрофан ответил мне тоже по Гегелю:
— Лучше, чтобы у народов была хотя бы дурная религия, чем никакой.
— Значит, безрелигиозное время отрицается? — спросил я.
— Человек без веры идет к саморазрушению, — ответил он.
Тимофей повернулся к нему грудью.