фон Шпильце.
Был уже час одиннадцатый вечера, когда в кабинет вошел лакей и объявил Шадурскому, что княгиня изволят просить их пожаловать к себе.
— Хорошо… пошел вон! — проговорил князь и направился было к дверям, но вдруг подумал и вернулся назад.
Через четверть часа — новый посланный, который получает тот же ответ. Но Дмитрий Платонович на сей раз уже не направляется к дверям, а продолжает себе из угла в угол шагать по комнате. Он твердо решил не сдаваться ни на мольбы, ни на убеждения и потому положил не ходить к супруге. «Все кончено между мной и этой женщиной! и только для света мы — муж и жена!» — мысленно решил он сам с собою, не без наслаждения предаваясь рисовке мрачного трагизма. Прошло еще минут десять — и на пороге кабинета, из-за тяжелой портьеры, показалась сама княгиня. Бледная, больная, с покраснелыми и припухшими от слез глазами, нетвердо вошла она, шатаясь, в комнату и в изнеможении опустилась на кресло.
— Что вам угодно? — сухо, но вежливо спросил князь.
— Я очень дурно себя чувствую, — с усилием проговорила Татьяна Львовна.
— Тем хуже для вас! — ядовито улыбнулся он.
— И для вас столько же: я чувствую, что должна буду выкинуть.
Шадурский опешил.
— Как!.. но это невозможно!.. — бормотал он, совсем растерявшись от этого нового сюрприза.
Княгиня тоже улыбнулась на сказанную им глупость.
— Я чувствую, говорю вам! — подтвердила она. — Я пришла спросить: угодно вам, чтоб это все здесь, у вас в доме, произошло?
— Боже сохрани! Как можно в доме? — испугался Дмитрий Платонович.
— Так везите же меня куда-нибудь, — твердо и настойчиво порешила княгиня.
— Но как же это?.. куда?.. я, право, не знаю… — говорил он, в недоумении стоя перед женою.
— Вы, кажется, теряетесь еще больше меня! Стыдитесь! Мужчина! — с злобным презрением проговорила Татьяна Львовна.
Князь действительно во всех почти экстренных случаях жизни, если только они производили на него угрозливое или страшливое впечатление, мигом терял присутствие духа и из гордого аристократа Чайльд-Гарольда становился мокрой курицей. Однако последнее замечание жены не шутя задело его за живое.
— Извольте, я готов; только куда прикажете? — спросил он, оправившись и даже встряхнувшись немного, почему немедленно же принял опять свой прежний сухой и вежливый тон.
— Куда прикажете! Понятное дело, к акушерке какой-нибудь! — пояснила жена, начинавшая уже терять терпение.
Князь вспомнил о Свечном переулке — и весь демонизм его тотчас же возвратился к своему хозяину. По правде-то сказать, впрочем, он и не знал, куда б иначе кинуться, если бы не Свечной переулок. Бегать по городу и отыскивать самому ночью какую-нибудь акушерку было бы более чем неудобно, да и рискованно в отношении времени для больной. И потому тут ничего уже больше не оставалось делать, как только остановиться на Свечном переулке, давши затем полную волю разыгрываться своему демонизму.
«В довершение всего только этого недоставало! — думал он, пуская на губы мефистофельски-ироническую улыбку. — Недоставало только свести этих двух женщин под одною кровлею… и где же?.. в каком месте?.. Вот случай-то с его игрою!.. Вот она где настоящая-то ирония судьбы!» — заключил он мысленно и с той же улыбкой прибавил вслух:
— Извольте идти одеваться — через десять минут карета будет готова.
Княгиня поблагодарила наклонением головы и холодно вышла из кабинета. Она вполне поняла сего Чайльд-Гарольда и потому презирала его. Впрочем, и Чайльд-Гарольд не оставался в долгу: он тоже презирал супругу за г-на Морденко.
А что, если бы на месте этого г-на Морденко был кто-нибудь другой, вроде титулованного камер-юнкера или флигель-адъютанта? Ведь князь, пожалуй что, и не презирал бы тогда свою супругу?
Даже наверное не презирал бы, осмелимся уверить мы сомневающегося читателя.
— Есть у вас свободная комната? Я привез больную, — вполголоса и почти шепотом говорил князь востроносенькой немецкой женщине в белом чепце, боясь, чтобы голос его не услышала как-нибудь княжна Анна. Демонизм и игра в герои все-таки не мешали ему потрухивать неприятного столкновения.
Удобная запасная комната отыскалась тотчас же на противоположном конце от той, которую занимала княжна Чечевинская. Князь высадил из кареты жену свою и под руку ввел ее в предназначенную горницу.
— Бога ради, только поскорей! Употребите все зависящие от вас средства, чтобы это скорее кончилось! — шепотом упрашивал он востроносенькую немку и, осторожно выйдя в смежную комнату, закурил сигару и преспокойно уселся на диван дожидаться финала всей этой истории.
Прошло часа три. Князь починал уже третью сигару. У него было очень скверно на душе, ибо там боролось чувство оскорбленного самолюбия (в самом деле, неприятно мужу находиться в подобном положении у акушерки) и чувство страха за возможность столкновения с княжной, боязнь, чтобы все это как-нибудь не раскрылось, не было узнано в свете, боязнь титула почтенного рогоносца, — словом, князю было очень нехорошо. Его по временам била дрожь нервной лихорадки, в особенности когда страдальческие вопли жены становились громче и, стало быть, слышнее в других комнатах серенького домика. Мимо него раза два прошмыгнула востроносенькая немка и раз пять ее помощница. При каждом скрипе отворявшейся двери Шадурский вздрагивал и, весь обданный жаром, тревожно вскидывал глаза на роковую дверь. Немка мимоходом бормотала ему что-нибудь успокоительное, и Шадурский, по уходе ее, повергался в прежнее состояние внутренней борьбы вышеозначенных чувств, боязней и соображений до нового неожиданного стука дверной ручки. Утомленный всеми этими ощущениями, он уже впадал в легкое забытье. Окружающая обстановка комнаты с немецкими литографиями в рамках, стоны жены, вспоминание всего случившегося в этот день, княжна, Морденко, акушерка, фон Шпильце, подкидыш — все это мешалось между собою и сливалось в какие-то отрывочные, мутно-неопределенные образы; пальцы его уже слабели, бессознательно еще кое-как удерживая потухшую сигару; нервно-нойное, болезненное чувство под ложечкой тоже смирялось и затихало, подобно больному зубу перед усыплением, — как вдруг скрипнула дверь…
Князя будто кольнуло что: он вздрогнул, очнулся и поднял глаза.
На пороге стояла княжна Анна. Колебавшееся пламя свечи, которую держала она, кидало неровный отсвет на ее бледное, встревоженное лицо. Сквозь ночной белый шлафрок видно было, как дрожали ее руки, как тревожно волновалась грудь. Она увидела князя — и, Боже мой, чего только нельзя было прочесть на этом любящем, страдающем лице в одно только мгновение! Тут было и удивление, и безотчетный порыв к нему, и страх, и надежда, и гордое чувство матери, и радость свидания, и горький упрек за невнимание, за равнодушие — много и сильно говорило это лицо, эти глаза, эта улыбка.
— Дмитрий… Бога в тебе нет! Можно ли так забыть, оставить