Было жарко. Я стоял среди провожающих взмокший, в темном пиджаке и рубахе, но уже освобожденный от работ. И опять ко мне приходили мысли, которых следовало бы стыдиться. Среди прочего мне, исполняя совет Башкатова, надо было бы из настроений и реплик провожающих Чукреева добыть полезные для нашего расследования сведения. На поминки, куда звали и где по русской традиции многое могло бы открыться, я не пошел, там бы я чувствовал себя определенно шпионом. А на кладбище и в автобусе мне удалось составить такие представления.
Бабы никакой не было. Чукреев в этом деле вообще был не смел. Но, может, отсутствие бабы его и угнетало. А как работника его доконали. Поставили за чужой станок. Письмо он оставил, но его изъяли. Служебный или партийный выговор объявлен на панихиде и на кладбище, но считайте, что и не Чукрееву, а Главному редактору. Чукреева ему теперь вставят в строку. Но на него дуются давно. К К. В. же претензий как будто бы нет…
Ни про какую невыданную солонку не говорили.
Вернувшись в редакцию, я хотел было найти Башкатова. Но выяснилось: он уехал на квартиру Чукреева, поминать.
На следующий день долго не поднимали полос из типографии. У меня было время, и я отправился посидеть на Часе интересного письма.
Редакция получала тысячу писем в день. Иногда больше, иногда меньше. Иные из них прочитывались мельком. По существующей тогда практике, вызванной причинами, мягко сказать, формальнодемагогическими, что сознавалось и в ту пору, и обговоренными ласковым дедушкой Калининым, всенародным газетчиком номер два, тексты всех пресс-изданий делились на «сорок процентов» и на «шестьдесят процентов». Сорок – это личные, подписные публикации штатных бумагомарак. Шестьдесят – это трубный и правдивый голос народа, письма трудящихся и статьи людей самых разных земных специальностей, выражающих мнение общества (статьи эти сочиняли опять же штатные работники, деньги за них по государственной установке платили фиктивным авторам, то есть народу, и все это называлось проклятущей «отработкой» или журналистским оброком). А вот письма публиковались – подлинные, со страстями людей, с их слезами, с их отчаянием, с их общественной выучкой и их блажью (сам блажил, участвуя в читательских дискуссиях, но искренне блажил, зацепило…). Газете верили, а потому ей исповедовались и били челом в надежде, что она возьмет под свой покров, беды развеет, житейские проблемы остудит, а душу ублажит. Большинство писем не публиковали, и не только из-за нехватки места, а из-за того, что многие письма были «не для газеты», то есть касались тем, обсуждать которые было как бы неприятно или даже неприлично. Попросту говоря, тем, неписано запрещенных или не рекомендованных к публичному толкованию, дабы не возбудить мнения в обществе. Письма эти, понятно, не сжигались, им давали служебный ход и по ним принимали меры, для этого держали в штате Группу Жалоб, в ней служили юристы. Но определение судьбы письма (и судьбы его автора) нередко было спорным. А потому и решили раз в неделю устраивать Час интересного письма, куда обязаны были приходить первые перья и умы, выслушивать письма, отобранные Свежим глазом (опять же дежурными читчиками почтового потока из разных отделов), и думать, как с ними поступать.
На эти чтения приглашались «все желающие». Порой ходил на них и я. Иногда скучал, иногда открывал рот, иногда готов был орать: «Доколе будем терпеть такие безобразия!» Нынче Свежим глазом был назначен Денис Миханчишин, а он мог уготовить и развлечения. Этот шебутной парнишка в газету попал из агрономов Кустанайской области, прозвище имел Пострел, писал он именно что бойко, но ситуации выкапывал каверзные и непривычные для очеркистов-ветеранов, а в своих размышлениях подходил к ним «не с того боку», то есть по-своему и без расхожей морали.
Все сидели вялые, не расположенные ни к шуткам, ни к проявлению амбиций. Нынче общую подавленность объяснили бы магнитной бурей. Миханчишин, верткий, худой, костлявый, в очочках, подвязанных к левому уху веревочкой, а возможно, шнурком для ботинок (дурачился), в дешевом мятом костюме (презрение к московским франтам, или московитам), был похож скорее и не на агронома, а на регистратора ветеринарного пункта. Он объявил сразу, что прочтет пять писем из почты последней недели и из них самое важное – «Исповедь импотента». Ожидаемого Миханчишиным оживления не последовало, вялость или даже сумеречность собравшихся развеять он не смог. Это Миханчишину не понравилось. Он любил дерзить и даже хамить (никого не боится, поговаривали: оттого, что ради него сверху, с каштановых деревьев, коли надо, свесится большая лохматая лапа…).
– Ну что же, – сказал Миханчишин. – Поскучаем вместе. Неудивительно, что полусонность присуща и нашей газете.
Он словно бы не знал о вчерашних похоронах Чукреева.
Одно из писем, зачитанных Миханчишиным, было о пожаре на молодежной ферме, произошедшем по причине пьянки. Уникальности в пожаре не было никакой, но особенность имелась. Ферма три года жила со знаменем «Коллектив коммунистического труда» и в области слыла передовой. Журить же публично ударников комтруда, тем более что порождены они были почти десять лет назад именно нашей газетой, как бы не полагалось, и мне стал понятен сюжет Миханчишина.
– Денис, это же вашего отдела тема! Вы и пишите про этот случай. С анализом проблемы.
– Да чего писать-то! – тут же нашелся благоразумный. – Зачем движение-то чернить? Случай, он и есть случай. Послать копию письма в обком комсомола, пусть разберутся, накажут кого следует…
– Вот! Вот! – обрадовался Миханчишин. – Мы потому и вынесли письмо на обсуждение, знали, знали! Это и не благоразумие, а трусость, и мы этого ждали!
– Что ждать-то? Поезжайте на место и пишите!
– Как же! – еще более радостно заявил Миханчишин. – А на статью потом наложат резолюцию: «Очернение движения». Если все так смелы, проголосуем и примем решение: «Одобрить разработку темы».
Проголосовали. Одобрили. Смелости никакой не потребовалось, спрашивать с ныне собравшихся никто не стал бы. Миханчишин же миролюбию сборища обрадован не был. Не возникло поводов для едких реплик и уколов, бичующих зарвавшихся на московских харчах конформистов. Два следующих письма были связаны с нарушениями техники безо пасности на транспорте. Оба случая чуть ли не привели к катастрофам с людскими жертвами. Опять же о казусах в гражданском воздушном флоте и на железных дорогах со скверными обстоятельствами рассказывать, мягко сказать, не поощрялось. Дабы не вызвать страхов перед полетами и занятием мест на полках. И дабы не было поводов усомниться в надежности государственных служб. И все помнили, что верховная досада висит над нашим Главным из-за статьи о происшествии на транспортном средстве Черноморского пароходства (впрочем, там дело было в нарушении газетой краеугольной дисциплины и партийного чинопостроения, малявки огрызнулись на старших). И все же уколы Миханчишина своего достигли. Письма о самолетах и поездах вызвали дебаты с перебранками. В конце концов сошлись на мнении: одно из писем, взяв его под контроль, пустить во внутреннее расследование, второе же, рельсо-вагонное, опубликовать с комментариями. Башкатов сидел недалеко от меня, помалкивая и ухмыляясь, он-то ведал про космос такое, что и в голову не могло прийти знатокам аэропланов и колесной тяги.
Четвертое письмо Миханчишин явно приглядел для забавы, и содержало оно коренной вопрос дискуссии во взводе воинов Забайкальского орденоносного округа. Дискуссию вызвало заявление одного из ефрейторов со ссылкой на журнал, название коего ефрейтор запамятовал, о том, что скорость блохи превышает скорость ягуара. Ученые изучали прыжки блохи, даже и не вызванные испугом или мерами предосторожности, и были удивлены их скоростными характеристиками. Оппоненты ефрейтора стояли на том, что в лучшем случае блоха способна перебегать дворнягу, а никак не ягуара. И то если дворнягу не кусают другие блохи.
– Отдайте Башкатову, – послышались советы. – Пусть пошлет в Забайкалье обстоятельный ответ с математическими выкладками.
– Э, нет! – не согласился Миханчишин. – Дискуссия солдат лишь на первый взгляд требует математических выкладок. Я же вижу в ней возможности для столкновения нравственных позиций. Я чувствую, что стою на трибуне морального ристалища. Я ожидаю обогащения нашей газеты десятками тысяч писем. Я предлагаю отдать документ в отдел писем и обязать его провести очередной «Форум наших читателей».
Поднялся заведующий отделом писем Яков Львович Вайнштейн, войну проведший фронтовым корреспондентом.
– Благодарим Дениса Миханчишина, – сказал Вайнштейн, – за сострадание к трудам нашего отдела. Непонятно только, чем привлек внимание Дениса сегодня именно наш отдел. Денис любит паясничать, но нынче у нас не капустник. К сведению Дениса, как работник пожилой, могу лишь сообщить, что отчего-то проблема скорости передвижения блохи лет двадцать как окрашивает солдатский досуг. Подобные письма приходят каждый год со всех, пожалуй, округов…