этого её большие тяжёлые груди свисали под покрытым пятнами шерстяным джемпером почти до пупка, наподобие мешка с мясом. При ходьбе её широкое славянское лицо колыхалось под колоколом из седых волос. Или сядет она, закинет ноги на плиту, колени задерёт, из-за этого бёдра, будто кожаные саквояжи, вываливаются из-под кромки юбки. Вот таким макаром рассевшись и пыхая сигаретой, она плевала или пердела в огонь, попивала чай или портвейн и сочиняла замысловатые брачные контракты для двух незамужних дочерей лет восемнадцати-девятнадцати, которых вовсю щупали и тыкали на кушетке в гостиной. Каждый вечер Христос умирал на срубленном в Иерусалиме дереве, а Эльвира, покойница, бледнела в рамке из красного дерева, куда её поместила память родных и раковая опухоль.
А мой отец считал, что у его брата в доме бардак.
Временами, в самых разных местах, я мысленно возвращался к мёртвой Эльвире, к кушетке, чьи старые пружины скрипели под человеческим весом, к серебряным рамкам со снимками дяди в Неаполе, Яффе, Суэце. Он в своё время умер от тромбоза венечных сосудов — болезни, доконавшей моего деда. В нашем роду у мужчин в первую очередь сдает сердце.
В тётушкин дом часто приходили гости. Запах двух юных самок, а в их отсутствие различные предметы их личного обихода, служили катализирующей энергией, определяющей совокупное существование вещей: тушащегося мяса, бутылки красного портвейна, припрятанного за незаправленной кроватью в нише, чашек чая, которые были выпиты и оставлены всюду бесконечными визитерами; а заявлялись они и днем, и вечером, и поздно ночью, когда девушки — дым из жопы, — появлялись на кухне и ели вместе финскую пикшу, которую ушедший с флота на пенсию и работающий начальником поезда их отец привез из Абердина.
Девушками, теперь они взрослые женщины, были Виола и Тина.
Помню, как Виола в нижней юбке стояла над раковиной. Её розовато-лиловые подмышки блестели от мыла. Она обтёрлась губкой, и мыльная пена вернулась в крошечный бассейн, где находилась ее рука. Маленькому клинышку мокрых волос, по которому струилась вода, в то время было восемь лет, а самой подмышке — двадцать два. Её волосы испускали электричество, а она пока ещё оставалась в женском монастыре примерно в одно время с первым расцветом кроваво-красных роз. Её физическая красота принесла ей какого-то умника, и в моменты крайнего напряжения она, чтобы справится с ним, обращалась за помощью к церкви. Малькольм изучал медицину, квалификации пока что не получил. Они жили в каких-то невразумительных меблированных комнатах в восточном районе города. В первый раз она забеременела демонстративно, в нищете, и с того времени, поскольку муж превратился в полу-инвалида, в её комнатах царила некая мрачность, а вела она себя в той или иной степени демонстративно уныло. Ребёнком я был всегда влюблен в Виолу.
Каждый раз, как я видел Ангуса, он или ложился спать, или только что встал. Он любил поспорить и неторопливо поразглагольствовать, склонный к как будто бы неопровержимым абстракциям. Когда оные не обсуждались, он начинал свои речения, прерываемые или оканчивающиеся зевотой, часто он вдохновлялся погодой. Это странно, поскольку он проработал на заводе в ночной смене четырнадцать лет, и подробности погодных условий стали для него не более, чем просто воспоминаниями. «Холодно», — объявлял он. Или: «Жарко». Или иногда: «Идёт дождь». Присутствие слушателя было ему особенно на руку, когда он комментировал погодное состояние за день. Ангус сужал свои серые глаза и потирал внушительных размеров кадык. Он у него был белый, острый, напоминал сустав ощипанного цыплячьего крыла. Если возникала несостыковка между преподнесённой собеседником информацией и метеорологической сводкой по радио, Ангус погружался в раздумья. Если собеседник всё ещё оставался с ним, он задавал вопрос своим размеренным и высоким голоском: «Ты сказал, на улице весь день дождь?» Собеседник неуверенно кивал. «Забавно, — продолжал Ангус. — А по радио сообщали: переменная облачность с осадками».
Моя вторая сестра, Тина, была замужем за Ангусом, и по воскресеньям, утром, после чтения воскресных газет, выполняла с ним супружеский долг. Это происходило на кровати, за зелёными шторами в фотографией Эльвиры, с тех пор как сестра стала обеспеченной женщиной, стояло пианино. Она держала небольшой универмаг, работавший по шестнадцать часов в день, включая воскресенье. Ситуация усложнилась, когда дядя пал жертвой тромбоза венечных сосудов, потому что последние годы он всего по шесть дней вкалывал на кухне большой столовки и, таким образом, мог на седьмой трудиться в универмаге.
— Предупреждать надо! — подытожила тетя Гетти после финального спазма.
Это случилось, когда Тина была элементарно некрасивой. После того, как она заболела базедовой болезнью, я навещал её в частной клинике, где она жила со своими неприятностями, с глазами, похожими на варёные яйца, и горбатой шеей. Среди разбросанных шпилек, обёрток от шоколадок, сигарет с фильтром и хворых дам, каждая из которых по-своему с удовольствием страдала в компании таких же страдалиц и баловала себя туалетной водой и дорогими постельными покрывалами, какие инвалиды такого рода таскают в подобные заведения. Все они непонятно чему радовались, мило прикрыв жир шёлком и кашемиром, испускали двусмысленный аромат духов, болезни и пота. Они страшно обожали санитаров.
Тина время от времени выписывается, но бывают странные моменты, когда её глаза вдруг начинают расфокусироваться, и у неё появляется фишка глядеть одновременно в пол и в потолок. Если она не забывает, она надевает чёрные очки, но любит повторять, что в них нет необходимости.
Гектор — мой друг детства, был самым младшим в семье. Вернувшись из оккупационной армии в Германии, он заделался коммивояжером. Подобно большинству молодых торговых агентов, он только «топтался на месте». Но несколько месяцев спустя Гектору своим глазом коммивояжера удалось узреть самые мрачные тайны. Других глаз у него не было.
Сейчас кажется, всё это было давным-давно, а отец утверждает, что дом его брата был всего-навсего идиотским вокзалом.
9
Пять утра. После полуночи за тремя из наших барж подошел буксир. Вытянувшись в линию, мы двигались по тёмной воде мимо Бруклина к Кони-Айленду. Моя баржа замыкала караван. Огни чёртова колеса ещё горели. Проплывая мимо, я скорее почувствовал, чем увидел бурлившую там жизнь. Гнетущие звуки. Вдруг у нашего правого борта — неописуемая атлантическая ночь, — необъятная, черная, зловещая; пропали огни побережья Джерси. Теперь мы плыли в открытом море, пока не достигли подветренной стороны Рокэуэй-Пойнт.
Кое-кто из капитанов мне об этом рассказывал, но сам я как-то не задумывался о том, как плоскодонную баржу почти до планширов загружают тоннами камня, и она ползёт в караване за буксиром, а потом неожиданно о её борта