– Да нет, по-моему, не только. Это что-то глубже.
– А если как раз похоть и есть самое глубокое в нас? Тело по крайней мере точно знает, чего хочет, и оно глухо к доводам разума, оно неумолимо. Тебе не нравится моя мысль? Ты-то, конечно, предпочитаешь душу, а?
Гавейн запускает пальцы в свою взлохмаченную шевелюру, словно пытается расшевелить мысли в голове. Он всегда ерошит себе волосы, когда задумывается.
– Да нет, такого я не признаю, чтобы мной правило что-то там, чего я не понимаю.
– Ты, может, скажешь, что понимаешь Веру? Или Любовь, ту самую, что толкает тебя на безумства?
– В том-то и дело, что не понимаю. Когда я с тобой, мне хорошо, и я не раздумываю. А вот когда один, мне это покоя не дает. Вроде как я уже не капитан на своем судне, понятно?
– А я наоборот: мне кажется, что я постигаю что-то очень важное в жизни. Ты и я, то, что с нами происходит, – это как таинство причастия. Как зов природы, которому мы следуем. А ведь его редко услышишь, такой зов.
Гавейн слушает, верит ей и не верит. Опять получается, Жорж права, язык у нее хорошо подвешен. Но что останется от ее сладких речей, когда он будет долгими ночами ворочаться с боку на бок на своей койке, не в силах уснуть, спрашивая себя, слабак он или негодяй – наверно, и то и другое, раз никак не может поставить крест на этой связи. Связи, которая – скрепя сердце он признается себе в этом – стала солью его жизни.
– Жорж, а ты напишешь когда-нибудь нашу историю? – спрашивает Гавейн, к ее немалому удивлению, несколько дней спустя, когда они сидят у бассейна с неестественно синей водой, под оранжево-коричневыми зонтиками с надписью «Пепси». О, надо уметь наслаждаться и таким безобразием, надо испить до дна эту чашу! Это своего рода искусство – делать время от времени то, чего терпеть не можешь.
Гавейн в этот вечер похож на красавчика американца в своей легкой розовой тенниске – сам он никогда не выбрал бы для себя такой цвет – и полосатых льняных брюках, которые она заставила его купить. Да еще этот рассеянно-сытый вид, какой бывает только от регулярных занятий любовью, и эта его манера произносить «Жорш», чуть пришепетывая, так по-бретонски, от которой она тает.
– Напишешь когда-нибудь, правда?
– Да что я могу написать? Он и она ложатся в постель, встают, снова ложатся, он ее трахает, трахает и опять трахает, она от него балдеет, он сияет, смотрит на нее глазами жареного мерлана…
– Ну ясно, рыбак же!
– Все что угодно, но глаза у тебя не рыбьи.
– А у тунцов красивые глаза, знаешь, черные с серебряной каемкой. То есть это в воде они такие. Ты их живьем никогда не видела, откуда тебе знать.
– Может быть, зато я знаю, что у тебя глаза жутко развратные, и не только в воде! Во всяком случае, когда ты со мной. Меня все время так и подмывает крикнуть тебе: «Да, да!.. Когда ты хочешь, где хочешь, как хочешь…» Боюсь, это заметно. Да что говорить, конечно, заметно.
– Ну вот, и про это тоже напиши. Я иногда в толк не возьму, как это ты меня вот такого еще любишь. Надо объяснить, как может случиться такая вот история. У тебя получится.
– О чем ты говоришь! Если что на свете и невозможно рассказать, так это историю любви. И потом, я ведь не писательница.
– Ты же пишешь про историю. Сам не знаю почему, но мне так хочется прочитать в книжке про нас с тобой, просто чтобы убедиться, что это все вправду было, было со мной! Может, потому, что я про это никогда никому словечка сказать не мог.
– Правда, легче, если можно кому-то рассказать. Я говорю об этом с Фредерикой. И еще с Франсуа, помнишь его? И Сидней знает о твоем существовании.
– Ну, если бы моя жена проведала, круто бы мне пришлось. – Гавейн сразу мрачнеет. – Я с тобой сам не свой делаюсь. А как надену свои сандалии, которые ты на дух не переносишь, будто домой возвращаюсь. Сказал бы мне кто, что я смогу так жить, ни в жизнь бы не поверил. Ни за что!
– Закажем еще по стаканчику, хочешь? – Жорж не нравится подозрительный блеск в глазах Гавейна. Только не позволить ему расплакаться, для него это недопустимо, он так старается совладать с собой.
– Знаешь, вот сейчас я думаю, если не увижу тебя больше, так уж лучше в петлю. А потом, когда мы не вместе, думаю: совсем я спятил… нельзя так больше.
Пауза. Рука Жорж тихонько гладит широкие запястья Гавейна – они так умиляют ее всегда. От прикосновения к волоскам ладонь чуть покалывает, как от электричества, удивительно приятно.
– Я так тебя хочу, неужто это никогда не кончится? – произносит он почти шепотом.
Некоторое время оба молчат, наслаждаясь закатным часом, свободой, подарком, который они себе преподнесли. Слова еще не ранят: у них впереди несколько дней и несколько ночей, океан нежности, в котором затерялось их суденышко.
– А знаешь, что нужно сделать, чтобы это кончилось? – вдруг спрашивает Жорж.
Гавейн с наивным видом поднимает левую бровь.
– Жить вместе, все время. Очень скоро я начну раздражать тебя, ты будешь злиться…
– Ты всегда так говоришь, – обижается Гавейн. – А я вот наверняка знаю, что любил бы тебя всю жизнь. Иначе давно бы от тебя отделался, – добавляет он без улыбки. – Ты же знаешь, нет мне счастья. Нехорошо я поступаю с Мари-Жозе. Никогда не привыкну. И поделать ничего не могу. Если б можно, я б развелся.
Жорж улыбается с нежностью: вечно он не в ладах с сослагательным наклонением. Но сейчас не время объяснять ему, что после «если» нужно употреблять «можно было», хоть речь идет и не о прошедшем. Надоело без конца его поправлять, слишком много мелочей действуют ей на нервы. Она слышать не может его словечек «танцулька», «шлендрать», «дыра», «псина», не выносит, когда он называет свой корабль «посудиной». Но почему? – недоумевает он. Не понимает, и все тут, почему нельзя сказать «шлендрал». Вот она – драма сословий, социальных предрассудков и культурного уровня: такое не объяснишь.
– Да я же знаю, это тебя от меня начнет воротить, – продолжает Гавейн мягко и спокойно. – Знаю, что я тебе не ровня, только вот чудно, мне это без разницы. И мне нравится, когда ты меня поправляешь. Что ж тут поделаешь, такая у тебя работа. Вот ты, к примеру, научила меня путешествовать, видеть всякое такое, чего я раньше не замечал. Мы-то, знаешь, не даем себе роздыху. Едва помним, что вообще живем.
– Это правда, Лозерек. Кстати, о том, что мы живем… довожу до твоего сведения, что мы уже пять часов не занимались любовью. Ты, надеюсь, не заболел?
Гавейн хохочет – слишком громко, как все мужчины, что живут среди мужчин. Оба знают, что вместе им не быть, и единственное противоядие от этой мысли – смех. И еще некоторая толика грубости. Гавейну нравится, что Жорж порой бывает грубовата. Это делает ее более земной, более близкой. А то иногда она такая чужая ему…