18 октября уже с четырех часов утра люди занимали очереди за хлебом. Стояли по 5–6 часов. «В очередях драки, душат старух, давят в магазинах, бандитствует молодежь, а милиционеры, по два-четыре, слоняются по тротуарам и покуривают… нет инструкций. За несколько дней распродан весь препарат „Авариприна – семенная вытяжка на основе спирта. Около винных магазинов давка: продают дрянное разливное вино. В Черкизове в „Главспирте“ продавали водку – до смерти задавили двух стариков». Грустно: даже когда у стен Москвы стоял враг, люди насмерть давили друг друга в очередях за водкой. Интересно, возможно ли было такое в 1812 году?
Вот интересная картинка из дневника от 21 октября. Преображенская площадь. Полдень. Пережита «паника». Люди уже не мечутся, они выстроились опять в очереди. За облаками страшный пулеметный огонь. Гудят самолеты, дрожат стекла, в трехстах метрах от магазина на берегу Яузы «начинают гневно и оглушительно рявкать зенитки. Где-то бухают фугасные бомбы. Но ничто не изменилось на площади. Недвижно вытянулись очереди, особенно большая за портвейном (18 рублей 60 копеек пол-литра), не дрогнула и очередь за газированной водой. У витрины магазина кучка внимательно читает газеты под стеклом о том, что под Малоярославцем мы отступаем. На остановке юноша читает „Севастополь“ Ценского. Из рупора летят звуки „Богатырской симфонии“ Бородина. Плетется пьяненький. Красноармейцы тянут пиво. Куда делись в Москве нервные люди?».
И что героического в этих бесконечных очередях, кроме бесконечной безысходности и горя? «Портвейн в изобилии выброшен на рынок. Занимают тысячные очереди», – запись от 21 октября. А немцы у стен столицы. Откуда эти тысячные очереди, если по утверждениям люди работали по 10–11 часов? Непонятно. Как вообще успевали и работать, и стоять в этих очередях? «В Сокольническом парке около Зеленого театра с ночи собираются тысячные очереди с мешками. Дают муку по пуду на карточку. Люди складываются и берут прямо мешками по 70 кило. Тащат на себе, вымазанные мукой до трамвая. Идет дождь, и мука на пальто превращается в тесто». В эти дни в магазинах Москвы еще можно было что-то купить: «Видно по всему, что правительство решило выбросить на рынок продукты с совершенно ясными целями. Но ни соли, ни спичек». Нам спустя 60 лет это представляется как еще одно доказательство готовящейся сдачи города. Только в этом случае, когда и речи не было о возможной долговременной блокаде, осаде, можно было позволить себе продать массу продуктов населению. А в городе люди были в неведении. Надеялись и боялись. Были и такие, кто откровенно злорадствовал. По воспоминаниям Растянниковой, один из жителей их коммунальной квартиры в доме № 24 каждое утро выходил на кухню и с ехидной улыбкой говорил: «Ну что, завтра по радио скажут Гутен морген?» Вероятно, это продолжалось не один день, потому что девочка запомнила соседа на всю жизнь.
Из своего военного детства Надя также запомнила длиннющие очереди, из которых она панически боялась уйти. Женщины, жалея несчастного ребенка, иногда уговаривали где-нибудь отдохнуть, но она никогда не уходила, видимо, твердо выучив железный закон советских военных очередей: обратно не пускали. Так и стояла часами. А мать все время болела, старшие сестры работали, отец был мобилизован, и вся еда ее и матери зависела от нее. «У меня цифры, сделанные чернильным карандашом на ладонях, запястьях, тыльной стороне ладони: 31, 62, 341, 5064. Это места, которые я занимал в разных очередях… у всех такие же „знаки антихриста“», – писал Вержбицкий.
В начале ноября прекратилась торговля по коммерческим ценам.
Конец ноября 1941 года. На Потешной улице на дверях одного дома объявление: «Вытрезвитель закрыт». Уже было не до таких заведений.
«В закусочной подозрительная публика и военные хлещут стакан за стаканом, мрачно всовывая жетоны, и ожидают, как голодные собаки у кости. Совершенно не чувствуется, что в 60-100 км идут потрясающие бои, полукольцо врага все теснее приближается к столице». Довольно неожиданно для наших представлений о тревожной осени 1941 года.
В конце декабря Мосвинбаза начала прием от населения пустой посуды из-под вина. На каждого москвича выдано по две бутылки вина. 11 января 1942 года: «Начали продавать водку. Сегодня возле нашего магазина стояла за водкой очередь в 500 человек. Стояла восемь часов. Привезли. Из очереди получило 400 человек. Остальное расхватали военные без очереди (200 человек)».
Описаний пустых прилавков полны многие страницы дневника Вержбицкого. Это была суть выживания, вопрос продуктов стал вопросом жизни и смерти.
22 ноября. «В ГУМе работает едва десяток магазинов – галантерея. Мрак, пустота, тишина».
24 ноября. «Старуха в трамвае: „Карточки-то дадены, да что на них накладено!“».
Почти всю войну не сходят со страниц дневника Вержбицкого колхозники, торгующие на Преображенском рынке. Порой он их просто ненавидит, сравнивая чуть ли не с предателями и пособниками фашистов. Приводит примеры возмущения и других граждан тем, что у кого-то есть продукты, но они их продают и наживаются, как проклятые частники. За ростом или падением колхозных цен Вержбицкий следил, как за сейсмографом на опасном участке.
Декабрь 1941 года. На рынке лейтенант ругает колхозницу за бешеные цены. (1 кг картошки – 10 рублей. Для сравнения: зарплата контролера ОТК – 500 рублей, то есть 50 кг картошки.) Женщина (или «баба», по Вержбицкому) кричит: «Не хочут, пусть не берут! Они сами набрасываются, как собаки! Рвут друг у друга. А нам никто не запрещает продавать по своей цене! Мы не государственные! Зови милицию, я не пужаюсь!»
«Мы не государственные!» – как много в этом слове…
22 декабря 1941 года. «У колхозников подешевела картошка. Так они отзываются на наши победы. Немцы отступают, и они отступают». Это уже почти угроза. Почему спекулянту за пачку махорки – пять лет тюрьмы, а колхознику, который дерет за 1 кг соленых огурцов 20 рублей, – ничего?
Эту разницу между человеком, своим трудом вырастившим урожай, и спекулянтом никто не хотел тогда видеть. Кондукторша зашла в перерыв на рынок, и гремит ее голос: «Ладно, пусть эти живодеры только отсеются, тогда правительство „уравняет“ их!» Как привычно и просто отобрать чужое и как трудно вырастить что-то самому. Это впервые понял на своем огороде Вержбицкий, собирая свой первый в жизни урожай. Он даже задумался (весной 1942 года): «А ведь в сущности мужики правы: кто дал нам право искать у них благородства? Цены устанавливаются стихийно». Летом 1942 года на Преображенском рынке появилась торговля «с рук чем попало».
Здесь все можно было продать, обменять на еду. Н. А. Растянникова серьезно считает, что этот рынок спас их семью от смерти, потому что хоть что-то, но продать здесь было можно, а значит, хоть что-то купить из съестного.
«На рынке милиционеры тащат и штрафуют несчастных старушек, вынесших продавать свое жалкое барахлишко, а ловкачи-спекулянты продают заводскую продукцию и полученное по блату из продмагов». Эта «барахолка» существует здесь до сегодняшнего дня. И до сих пор с ней борется милиция. До сих пор здесь такие же старушки со своим барахлишком…
«Поваренная военная книга». Интересно было бы такую выпустить, а еще лучше накормить по ее рецептам современного человека. Не исключено, что путь познания истории тоже лежит через желудок…
В войну москвичи очень быстро стали осваивать эти новые кулинарные рецепты. В марте 1942 года они уже знали, что «из мороженой моркови получаются недурные котлеты», летом поняли, что «морковная ботва – тоже пища и недурной материал для щей».
В аптеках продавались восстановители для волос, комнатные градусники, губная помада, кружочки для мозолей, самосветящиеся ромашки и ногтечистки. В канцелярских магазинах чернила стали продавать почему-то в огромных бутылях – по 15 литров. В галантерейных магазинах рядом с пудрой и духами (флакончик–135 рублей, как ученическая зарплата на швейной фабрике) появилась примета времени – наконечники для костылей.
Мосскупторг возобновил широкую скупку у населения вещей (январь 1942 года). «…Потекут к нему вещички, спертые в квартирах эвакуированных», – пишет Вержбицкий. Он долго не мог понять, к чему сейчас деньги, что на них можно купить, кроме остатков галантереи. К зиме 1943 года понял, что «без блата, без товарообмена, без взятки сейчас ничего не делается. Богат только тот, у кого есть вещи. А вещей становится все меньше».
Летом 1944 года все усиленно искали примет окончания войны, страстно ждали победы к осени. Вот и дети меньше стали играть в эти военные игры. Новая примета: не играют, значит, война скоро кончится. «Мы исподволь незаметно входим в мирную жизнь», – пишет Вержбицкий. О войне напоминают салюты, которые теперь часто гремели над городом, отмечая победы нашей армии. В феврале на фасаде Дома СНК в Охотном ряду в люльках рабочие пульверизаторами сдирали разноцветную маскировку, на аллее Сокольников от метро к парку загорелись все фонари, как до войны. Город демаскировался. В городе расходилось огромное количество краски. «На каждом шагу видишь маляров со спринцовками, кистями, ведрами. Красят фасады даже маленьких домов. Поголовный внутренний ремонт в казенных помещениях. Все чистится, скребется, подновляется. На Тверской рабочие несут на плечах колоссальные, выше человеческого роста, заново позолоченные буквы для магазина. К вечеру уже сверкают надписи: балык, торты, свинина, шампанское. У трамваев около номеров снова появились разноцветные фонарики, определяющие маршрут. Это все очень веселит уличный пейзаж…» Но не надо обольщаться: для большинства московского населения все это так и осталось недоступным. В 1947 году был страшный голод. Никто и не думал отменять карточки, а коммерческие магазины, все эти балыки, шампанское, предназначались совсем для другой публики.