Я лично был командирован в два места: сначала на пролетарскую Выборгскую сторону, а затем на буржуазную Моховую. В „Сампсониевском братстве“ я должен был выступить на эсеровском митинге, а в Тенишевском училище– на кадетском… Под впечатлением толков об индифферентизме я был настроен довольно вяло. И действительно, несмотря на оживление пыльных „демократических“ улиц Выборгской стороны, в зале митинга я застал небольшую скучную группку рабочих, сонно слушавших эсеровского оратора. Выступать было тоскливо и бесполезно… Я полагал, что буржуазия мобилизуется гораздо энергичнее. Но, придя в Тенишевское училище, я тщетно разыскивал назначенный там митинг. По-видимому, он не состоялся совсем… Нестерпимо усталый, я невесело побрел в редакцию.
Однако выборы дали неожиданные результаты. Избирателям надоели митинги, но это совсем не означало, что они собираются пренебречь своими гражданскими обязанностями. Об индифферентизме не могло быть и речи. Усталость отнюдь не проявилась в абсентеизме. Петербург был полон активности.
Всего 20 августа было подано 549,4 тысячи голосов. Я не берусь сказать точно, какой это составит процент избирателей. Но нет сомнения, что к урнам их явилось подавляющее большинство. Нет сомнения, что такого процента участников не знают довоенные муниципальные выборы в Европе… Впрочем, я не стану делать отсюда выводов против коалиции.
Но не активность масс была главным ударом для слепцов и обывателей. Главный удар был впереди. „Симпатии“ петербургского населения, оказывается, были таковы. Первое место сохранили за собой эсеры: за них было подано свыше 200 тысяч, или 37 процентов, голосов, но сравнительно с майскими выборами это была не победа, а солидный ущерб. Июльские победители – кадеты – также удержались на своих позициях со времени районных выборов: они привлекли на свою сторону одну пятую всех голосов. Жалкие 23 тысячи голосов собрал наш меньшевистский список. Остальные же просто шли не в счет…
Где же главный и единственный победитель, отвоевавший избирателя у всех остальных партий? Это были большевики, столь недавно втоптанные в грязь, обвиненные в измене и продажности, разгромленные морально и реально, наполнявшие столичные тюрьмы по сей день. Ведь казалось, они уничтожены навеки и больше не встанут. Ведь их уже почти перестали замечать. Ведь „изоляции пролетариата“ удалось избежать на московском совещании, где пролетарский авангард в лице меньшевиков Церетели и Чхеидзе выступал перед Россией и Европой от имени всей демократии. Откуда же взялись они снова? Что это за странное дьявольское наваждение?..
Большевики на августовских столичных выборах собрали без малого 200 тысяч, то есть 33 процента, голосов. Треть Петербурга. Снова весь пролетариат столицы, гегемон революции!.. Граждане Церетели и Чхеидзе, лидеры полномочного органа, ораторы всей демократии – вы теперь видите большевиков? Вы теперь понимаете, что это означает?
Нет! Они не видят и не понимают. Они все-таки ничего не видят, они все-таки не понимают, что происходит вокруг них…
Милюков, Родзянко и Корнилов – те кое-что видели и понимали. Их пресса была, во всяком случае, ошеломлена успехом большевиков. И эти доблестные герои революции начали в спешном порядке, хотя и втихомолку, готовить свое „выступление“. А для его прикрытия стали усиленно кричать, что большевики вот-вот „выступают“. Правда, иной раз они испускали неуместные ноты и, можно сказать, проговаривались. Так, например, солидная кадетская „Речь“ в ответ на бодрый тон кронштадтской советской газеты огрызнулась в несвойственном ей легковесном стиле – огрызнулась „двумя очень хорошими русскими пословицами“: „Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела“ и Хорошо смеется тот, кто смеется последний»…
Кошечка, нацелившись прыгнуть, собиралась хорошо посмеяться последней. Однако нельзя сказать, чтобы это было уж так очень легко. Заговор некоторых монархических элементов с участием великих князей Романовых был составлен в половине августа. Но он был своевременно раскрыт, и его участники вместе с Романовыми были арестованы. Буржуазная пресса, из своих соображений, не сделала из этого заговора большой сенсации. Но хозяева этой прессы все же намотали себе на ус, что голыми руками республику не возьмешь, и надо готовиться солиднее. Впрочем, не подействовало это маленькое предупреждение на сонный, полуразложившийся «общенациональный» ЦИК…
Как-то – между редакцией и конференцией в Лесном – я в эти дни заглянул в Смольный. Надо же было посмотреть, что делается в новой резиденции «полномочного органа». Но я получил мало удовольствия и еще меньше пользы. Вообще я не любил Смольного и неустанно сожалел об утрате Таврического. Помещается этот знаменитый пункт на краю столицы и поглощает у всех массу времени на передвижения. В нем хорошо было консервировать «благородных девиц», но не делать революцию с пролетариатом и гарнизоном столицы. Впрочем, не знаю, могло ли тут нравиться и детям, и девицам. Правда, по соседству были чудесные памятники архитектуры во главе с монастырем: я лично помню, как я ахнул и остановился как вкопанный, увидев его впервые. Кроме того, в институте есть замечательный небесно-чистый, стройно-законченный актовый зал: здесь и была отныне главная (так сказать, внутренняя) арена революции. Но эти бесконечные темные, мрачные, тюремно-однообразные коридоры с каменными полами! Эти казарменно-сухие классы, где не на чем было отдохнуть глазу!.. Было скучно, неуютно, неприветливо.
Жизнь сосредоточивалась главным образом во втором этаже, наиболее светлом и «парадном». Тут большой актовый зал тысячи на полторы-две человек занимал все правое, выступающее вперед крыло. Там заседали секции и пленум Совета, ЦИК и второй Всероссийский советский съезд. К этому залу (уже по коридору, под прямым углом) примыкала огромная комната, где всегда заседало бюро, а иногда ЦИК. Напротив, по другую сторону коридора, был неуютный буфет с грубыми столами и скамьями и очень скудной пищей; неподалеку был кабинет президиума. А все остальные классы были заняты отделами ЦИК. Мебели было явно недостаточно. Не было ни порядка, ни чистоты.
Вспоминая Таврический, я с грустью обошел новую цитадель революции. Было пустынно и тоскливо. И в отделах, и в заседании бюро было до странности мало людей. Но мне показалось, что среди них до странности много новых лиц… Чхеидзе восседал на каком-то необыкновенном вольтеровском кресле. Но это не придавало торжественности заседанию бюро. Зачем оно собиралось, о чем говорили – решительно не помню. Но хорошо помню: чувствовалось, что это совершенно безразлично, о чем бы тут ни говорили.
Итак, две враждебные армии уже сжимались и напрягали мышцы для прыжка друг на друга. Они не боялись, вопреки Плеханову, что от них самих, от родины и революции останутся одни хвосты. Но между ними, хватаясь голыми руками за скрещенные шпаги, стоял полномочно-беспомощный, общенационально-межеумочный ЦИК; он в сознании своих полномочий боялся всего на свете и тащил за собой в непролазное болото и обе армии, и отечество, и революцию.
Этому вполне соответствовали объективные условия момента. Общий развал государства и его экономики усиливался с каждым днем. В провинции все продолжались эксцессы, и начались новые, несколько странные явления вроде взрывов военных складов. В столицах гарнизоны окончательно выходили из повиновения, развалились и не несли никакой службы. Продовольственные дела обострились до крайности. В частности, Корнилов заявлял печатно, что действующая армия находится на краю полного голода. Не в лучшем положении находился транспорт. Газеты трещали об «агонии железных дорог». А вместе с тем железнодорожники, доведенные до полного отчаяния, именно в эти дни были готовы объявить всеобщую забастовку. Под угрозой ее страна жила несколько дней. Но, разумеется, опять вмешался ЦИК, который приложил к делу огромные усилия и замариновал и рассосал его в своей комиссии… В главном земельном комитете шли мелкие пререкания. Экономический совет переставал собираться даже для пустых разговоров. Вообще никаких перспектив не было видно. Картина была безотрадная.
И вот в этот момент по стране и по столице, как хлыстом, ударили новые события на фронте… К вечеру 21-го снова собрался Петербургский Совет – для обсуждения вопроса о московском совещании. Начальство считало положительно необходимым популяризировать эту «победу демократии» и беспокоить для этого сотни людей. Совет собрался опять в Народном доме: к Смольному массы привыкали туго. И вот тут перед началом заседания были получены первые телеграммы о большом прорыве нашего фронта под Ригой. Была оглашена телеграмма на имя Чхеидзе, присланная Войтинским, ныне помощником комиссара Северного фронта. Войтинский подробно описывает события и, в частности, характеризует поведение наших войск. Весьма шовинистически настроенный и, можно сказать, специализированный на борьбе с разложением армии, этот деятель констатировал в своей телеграмме, что «войска дрались честно и доблестно», «вели бой до поздней ночи»… «много раз переходили к удару в штыки и теснили противника, несмотря на огромные потери»… «солдаты за 10 верст выносили на руках своих раненых офицеров и товарищей»… «огромное большинство раненых явилось на пункты с оружием в руках»… «один полк почти уничтожен», «другой целый день сражался безо всякой связи с другими», «третий на несколько верст теснил превосходящего силами противника»… «в районе боев нигде не встретили паники»… «настроение бодрое» … «армия честно исполняет свой долг».