Дважды Антоше повторять не пришлось: через секунду он уже сидел у ног постаревшей за эти семь лет сестры и внимательно слушал ее короткую и грустную историю.
– Понимаешь, – жаловалась она, избегая смотреть в глаза брату, – никому не нужна… Нет, они, конечно, меня не обижают… И Ксения, и зять, и Аллочка. Они просто меня как-то не замечают: вроде на меня смотрят, а получается как-то мимо. А спросишь что-нибудь, сердятся: зачем это тебе? Много ты понимаешь! Специально, думаю, уеду. На неделю вот к тебе уеду и посмотрю, а то привыкли, что я все время рядом… А тут, глядишь, и опомнятся…
– Неправильно это, Липа. Они молодые, ушлые, им про нас многое не понять. Да ведь и Ксения-то у тебя не простая. Помнишь, как они, бывало, с Адиком схлестнуться, и все… хоть живых выноси…
– Она и сейчас такая, – улыбается Олимпиада. – В своих партийных боях закалилась.
– А Аллочка что?
– А что Аллочка? – расцвела Липа на глазах. – Милая девочка. Избалованная немного, но это нормально. Для девочек это, можно сказать, хорошо. Музицирует у нас Аллочка. Языки учит, Арчил настоял. Хорошая девочка, одним словом. Грех жаловаться.
– А к тебе как относится?
– Хорошо, Антоша, она ко мне относится. Шагу без меня сделать не может: привыкла за столько лет. Я ведь ей колготочки-то до школы сама надевала. Жалко все было. А теперь что? «Здравствуй, баба», «пока, баба». Подружки, соседки… не до меня уже. А твои-то как, Антоша? Сколько ведь у тебя внуков? Не помню уже.
Брат закрывает глаза, перебирая в уме свое многочисленное потомство, а потом тихо сообщает:
– Четверо…
– Уже четверо? – удивляется Олимпиада, привалившись к Антошиному плечу. – Просить тебя хотела. Умру… приезжай хоронить. Один ты у меня. Сделай все, как положено, честь по чести. И смотри, чтоб не кремировали. Не хочу…
– Чего это ты о смерти заговорила? – пугается брат. – Поживи еще.
– Поживу, – обещает ему Олимпиада, а потом смотрит пустыми глазами в дрожащее от уличного шума окно и беззвучно плачет.
– Липа, – прижимает он к себе ее седую голову. – Ну что ты! Ты еще молодая: правнуков дождешься.
– Глупый ты, Антоша. Я на семь лет старше тебя. И потом – ты в детдоме столько раз смерть видел, что за тобой она сразу и не явится. Так что пойдем в порядке строгой очереди. Сначала – я, потом – ты. Вообще Серафимовых не останется.
– Останется, – успокаивает ее брат. – Мои-то все Серафимовы.
– Это уже не Серафимовы, – качает головой Олимпиада. – Не греки. Полукровки. Серафимовы мы с тобой, остальные – на кладбище.
– Ну, хватит уже, Липа. Скучаешь по Серафимовым, поехали в Старомлыновку, их там – полпоселка.
– Ладно тебе! Полпоселка, – машет на брата рукой Олимпиада. – Настоящих-то никого, поди, не осталось.
– Может, и не осталось, – соглашается Антоша, но ехать в Старомлыновку не хочет. Не может, точнее. Боится старомлыновских воспоминаний. И Липа их тоже боится. И жить боится, и умирать не хочет.
Вечером Антошин дом шумит, как растревоженный улей: праздник, сама Олимпиада из Москвы приехала. Смотрит строго, губы поджимает и сидит за столом ровно-ровно, как струночка, невзирая на свои семьдесят семь. «Уже семьдесят семь! – поражаются племянники и переглядываются. – Вот это тетка! Всем теткам тетка! Гречанка. Москвичка. Сухая, как вобла. Шаль Анина на плечах. На руках – перстни. Царица! Не тетка никакая».
Каждого опросила, обсмотрела и, как показалось Анне, осталась недовольна. Иначе чем объяснить ее холодность и отрешенность? Все радуются, а она сидит как неживая. Неловко даже. «Чего приехала, спрашивается?» – злится Анна и на всякий случай проверяет, кто где.
Вон Антоша: в руках баян, ворот у рубашки расстегнут, лицо потное, надо лбом чуб кудрявый. Перец с солью – не совсем седой. Радуется. Поет. И выпить не промах. Что значит – сестра любимая приехала! «Дети приходят – не так радуется», – отмечает про себя Анна и искоса смотрит на золовку. А та вроде и не видит: взгляд по стенам бродит, чумная словно.
Переводит взор Анна – видит сыновей. Все при параде – красавцы. Хмельные, как обычно, но красавцы. Хотя и от разных отцов, но дружные. Шумят, по плечам друг друга лупят, на тетку косятся, но больше столом заняты: наливай да пей.
И только младший – Николай – вокруг тетки вьется и льнет к ней. Льнет ведь как! Кровь, что ли, чует?! «Э-э-э-х! – вздыхает про себя Анна. – Старомлыновский замес! Греки, мать их!»
От увиденного у Липиной невестки в который раз портится настроение: как знала, добром этот ее приезд не закончится! «Так не случилось же ничего!» – подсказывал Анне здравый смысл, а сердце по-другому чуяло: «Приехала! Разлучила!» И правда, затосковала Анина душа, заметалась серой птичкой под высоким потолком. Оттуда все видно: стол стоит, во главе муж сидит, а других вроде как через реку развело – она, Аня, с двумя старшими сыновьями по одну сторону, а Николаша с Олимпиадой по другую.
«Не отдам сына!» – заколотилось Анино сердце. Поднялась Липина невестка, обошла стол, подсела к золовке, втиснувшись между ней и собственным сыном, и… предложила перемирие:
– Давай, Липа, споем?
Олимпиада от неожиданности аж отшатнулась: не пела она сроду, ни сама, ни в компаниях. Танец вот станцевать, фокстрот или вальс, – это пожалуйста. А петь? Увольте меня. Не пела и не буду, как не просите.
– Да ты что, Ань? Я и песен-то не знаю, – быстро начала отступать Липа. – Ты, может, сама?
Этого ее невестка и добивалась, знала, что нет ей здесь равных, потому и шла в наступление на старомлыновских.
– Ну, коли попросишь, – кокетливо произнесла Анна и посмотрела с вызовом на мужа, похоже, задремавшего над замолкшим баяном. – Спою!
– Спой, мам! – просит ее Николаша и любуется ею. Красота неописуемая: профиль тонкий, скулы матовые – холеная барыня с иконописным лицом. А в глазах – черти пляшут и льдинки сверкают. Чего в ней только нет, в этой Анне-то: ни одна другая с ней не сравнится. И собственная жена не сравнится. Нет другой такой матери на свете – всегда верил в это Николай и детям своим говорил: «Она ведь мне не просто мама, она ведь мне – друг». И правда, не было у Аниного сына друга, чтоб такой же надежный, как она.
– Спой, Аня, – очнулся муж.
– Спойте, Анна Сергеевна, – без удовольствия просят снохи.
– Спой тогда, – повторяет просьбу Олимпиада и поправляет шаль на плечах.
– Неси, Коля, гитару! – приказывает Анна и поправляет уложенные волнами волосы.
Гитара – в руках, перебрала струночки, колки подкрутила и низким голосом протяжно запела:
Ветер сви-и-ищет и мо-о-оре бушу-у-ует.Белый па-а-арус беле-э-э-т вдали-и-и…То как бу-у-удто в волна-а-аах утопа-а-ает,То опя-а-а-ать поднима-а-а-а-ается вниз…
Очарованные артистичным исполнением гости не замечают очевидных ляпов в рифме и по окончании романса от души хлопают. Антоша так вообще встает из-за стола, подходит к жене и со слезами на глазах целует ее с несоответствующей для семидесятилетнего человека страстью. И только Олимпиада не испытывает никакого эстетического наслаждения и пытается мысленно отогнать от себя назойливо всплывающую в памяти строку: «То опять поднимается вниз». «В какой низ? – думает Липа, предпочитающая вместо художественной самодеятельности консерваторское исполнение. – Подняться можно только вверх!» Но невестку благодарит и вроде так, ни к чему, интересуется:
– Кто автор, Аня?
– Ой, не знаю, – отвечает польщенная золовкиным интересом невестка, а потом признается: – Сама.
– Сама? – вскакивает со стула Николаша и с гордостью перехватывает гитару. – Ну ты даешь, мам!
– Теперь ты сыграй, – просит его Анна, и в результате Олимпиада превращается в почетного гостя, к вящему удовольствию которого преподнесли музыкальный подарок, да не один.
Олимпиаде все это не нравится. Она морщится, но, по негласному уговору, хлопает в ладоши, хотя хочется хлопнуть по губам нетрезвых мальчиков.
Расходятся поздно. Анна умело укладывает нагрузившегося мужа на диван и тоном, не терпящим возражений, приказывает золовке:
– Со мной спать ляжешь.
Липа молча кивает.
– Только предупреждаю, – строго ставит ее в известность невестка. – Я храплю. Если чего – буди.
– Я тоже храплю, – вдруг признается непогрешимая Олимпиада и с облегчением вздыхает: – А я боялась, думала, усну, захраплю, мешать буду…
– Не будешь, – успокаивает ее Анна и вытаскивает из Антошиного пиджака слуховой аппарат: – Видишь, вот. Снял, чтоб от шума в ушах не трещало.
– И давно это у него? – искренно огорчается Липа.
– Да вот уж как лет семь. Вот как ты на него обиделась, так и купили. Он еще говорил, это, мол, меня Бог наказал. Был болтливым – стал глухим. Вот как! – Анна делает таинственное лицо и начинает собирать грязные тарелки.
– Давай помогу, – предлагает ей Олимпиада и, не дождавшись ответа, принимается за дело.
Во время уборки золовка и невестка почти не разговаривают друг с другом: каждая делает свою работу. Анна моет, Олимпиада вытирает.