Из этих двух кусяр и пророс капитал Глеба Михайловича, очень солидный к нынешнему времени.
В сущности, за всю эпоху первоначального накопления бывший партийный идеолог допустил всего лишь один промах: он поддерживал покойного мэра Масюту, с которым они сообща, на одном и том же митинге сожгли партийные билеты, и своевременно не учуял, что дни правления Масюты сочтены. Прямой вины за этот прокол он не чувствовал. Как раз в то лето впервые отправился в долгосрочный вояж по святым местам – Париж – Рим – Нью-Йорк, – позволил себе расслабиться, оттянуться, да еще по дороге завернул в Иерусалим, уговорила полоумная дочка, сказала, сейчас все так делают, иначе нас не поймут, – а когда вернулся, в кресле мэра уже сидел отпетый мошенник и прохиндей Гека Монастырский, которого Туркин никогда почему-то всерьез не просчитывал.
Напугало и то, что Масюту замочили, хотя никакой необходимости в этом не было.
Пришлось идти на поклон к новому градоначальнику.
Сделал все чин по чину, как бедный родственник: набрал кучу подарков (византийскую шкатулку с камушками, золотые безделушки – всего кусков на пятьдесят, неброско, но и не бедно), записался на прием, высидел два часа в приемной, а когда очутился в вельможном кабинете, подлюка Монастырский сделал вид, что его не узнал.
– Говорите, чего надо, только быстро, – пробурчал, не поднимая глаз от бумажек на столе. – Видите, сколько людей в приемной.
Туркин не смутился, принял правила игры, но решил действовать энергичнее. Произнес с самой своей широкой партийной улыбкой:
– Не серчай, Герасим Андреевич. Понимаю, опростоволосился я малость. Отъехал не ко времени… Но ты же знаешь, тебя я всегда поддерживал. Гаврилу давно пора было на свалку. Я всем внушал по мере возможности. Не наш он был, чужой. Сволочь, одним словом.
Монастырский опалил его злым взглядом.
– Что-то не припомню, милейший. Вроде мы с вами в одном полку не служили?
Туркин, опытный аппаратчик, не сробел.
– Брось, Андреич! Я всегда к властям лояльный. За промашку – отслужу вдвойне. Не можешь же ты, в самом деле, во мне сомневаться? Да преданнее меня пса во всем Федулинске нету. Проверь, коли не веришь на слово.
У Монастырского на лбу взбухла синяя жила, в глазах появилось потустороннее выражение. В эту минуту Туркин заподозрил неладное. Если бы это был не Монастырский, он решил бы, что перед ним наркоман.
– Проверить? – зловеще переспросил мэр. – А где ты, засранец, был пятнадцатого июля? Думаешь, не знаю? Все знаю, не надейся. О чем вы с Масютой сговаривались у Бешкетова на даче?
Туркин оторопел. Он не помнил никакого Бешкетова, а пятнадцатого июля аккурат пересекал на "Боинге" воздушное пространство над Атлантикой.
– Что с вами, Герасим Андреевич? – проблеял в испуге. – Какой Бешкетов? Какие сговоры? Я же целый месяц в круизе был. Хоть у жены спросите.
– Ах, в круизе?! Вот там и оставайся, недоносок коммунячий, – отрубил Монастырский и указал рукой на дверь. – Понадобишься, вызову. Пока сиди тихо, без всякого шороху.
На полусогнутых Туркин сунулся с подарками, положил на стол:
– Примите, ради Христа! От чистого сердца, – но взбесившийся Гека схватил византийскую шкатулку и со всей силы запустил ему в голову. Еле бедолага уклонился.
– Вон! Я кому сказал – вон!
С того дня началась у Туркина мания преследования.
Мысль о том, что его готовят следом за Масютой, из головы опустилась в позвоночник и там окостенела. Самое обидное, что он не видел за собой измены. Ну да, поддерживал Масюту, отстегивал копейку на его содержание, пока тот был у кормила, но так же точно он поддерживал лучшего немца Горбача, потом Елкина и готов поддерживать хоть черта с рогами, если тот прорвется к креслу. Как же иначе? Всякая власть от Бога. Ну оплошал, не почуял вовремя, куда ветер дует, нюх подвел, но разве за это казнят?
– . Мания сперва проявлялась косвенными признаками: он стал бояться темноты, подолгу задумывался неизвестно о чем, ни за что ни про что отвесил оплеуху любимой жене и однажды – грозный симптом – ошибся в расчетах в пользу клиента. Дальше больше. По городу поползли слухи, что за спиной Монастырского стоит какой-то никому не ведомый Шурик Хакасский, возникло имя Гоги Рашидова, который якобы осуществляет карательные операции по прямому распоряжению покойного Берии, пооткрывались на каждом перекрестке загадочные центры профилактической прививки, и в один прекрасный день, когда Туркин собрался в Москву по коммерческой надобности, на гаишном блокпосту его "мерседес" остановили двое офицеров, одетых почему-то в форму ВВС, и потребовали документы. Он отдал им, правда, с вложенной в них стодолларовой купюрой; деньги они забрали, а водительское удостоверение долго обнюхивали со всех сторон, словно впервые видели подобную ксиву.
– А-а, так это Туркин, – сказал один другому с непередаваемым ехидством.
– Похоже, он самый и есть, – отозвался второй и оборотился к Туркину:
– И где же твой жетон, приятель?
– Какой жетон? – удивился бизнесмен. После этого на красных рожах летунов появилось такое выражение, будто их одновременно ужалила оса.
– Поворачивай назад, паскуда! – заревели в один голос. – И больше на этом шоссе никогда не возникай. Понял, нет?
Права так и не вернули.
На следующий день у Туркина начался приступ почечной колики, и он укрылся в городской больнице, хотя понимал, что это не выход из положения.
Анечка застала его в неприглядном виде. Туркин сидел на кровати, натянув до самых глаз одеяло, и мелко трясся, как при малярии. Окинул Анечку блуждающим взглядом.
– Кто такая? Зачем пришла?
Анечка представилась: новая медсестра, переведена из общего отделения.
– А где та, которая была? Жирная такая.
– Зина моя сменщица. Мы будем по очереди дежурить.
– Убрали, значит, – с пониманием кивнул Туркин. – Тебя, значит, прислали для исполнения. Не слишком ли ты молода для этого? Или уже есть опыт? Проводила акции?
Анечка, получившая инструкции, поспешила его успокоить.
– Что вы, Глеб Михайлович, – сказала ласково, как привыкла разговаривать с тяжелыми больными. – Я обыкновенная девушка. Ни про какие акции не знаю. А вот рентген, наверное, сегодня будут делать. Но это врач сам скажет.
Туркин дернулся под одеялом, на мгновение укрылся с головой, потом снова вынырнул.
– Зачем рентген? Не надо никакого рентгена. Мне уже делали рентген. Неужто ничего похитрее не можете придумать?
– Но у вас же камень. Надо посмотреть, в каком он положении.
– Ах, камень! Вот, значит, за что зацепились, – и вдруг заорал, как умалишенный:
– Не подходи, гадюка!
Стой, где стоишь. Застрелю!
Анечка увидела, как сбоку из-под одеяла действительно высунулся черный зрачок пистолета. Но не испугалась. Больные, как дети, – шалят, но вреда от них нет.
Бесстрашно прошлась по палате, поправила занавеску, переставила вазу с цветами. Туркин следил за ней ошалело. Неожиданно скинул с себя одеяло и сел, свесив ноги на ковер. Оказалось, он лежал в синем, цветастом шелковом халате и в черных шерстяных носках.
– А ты отчаянная, однако… И сколько же тебе заплатили за меня?
– Отдельно нисколько. Но зарплату повысили. У меня теперь около восьмисот рублей в месяц выходит.
– Под идиотку работаешь? Что ж, этого следовало ожидать… Ну а если, допустим, я лично буду платить тебе по сто долларов за смену? Как на это посмотришь?
– Что вы, Глеб Михайлович! Зачем мне такие деньги?
– Не зачем, а за что. Но это после… Так ты согласна?
Анечка давно взяла себе за правило ничем не раздражать больных понапрасну, не говоря уж о тех, что с пистолем.
– Согласна, Глеб Михайлович… Не хотите ли чаю?
– Налей-ка рюмку водки… Вон там, в баре.
Анечка подала рюмку на жостовском подносе.
– Ну-ка, отпей глоток! – Туркин смотрел на нее с таким проницательно-счастливым выражением, будто наконец-то переиграл в какой-то одному ему ведомой игре. Анечка послушно пригубила, поморщилась.
– Горькая какая!
Он немного подождал результата пробы, с удивлением заметил:
– Надо же… Впрочем, возможно, на тебя яд не действует. Вас же по-всякому натаскивают, – и после еще некоторого раздумья осушил рюмку.
Ей было жалко пожилого, измученного подозрениями миллионера, от которого веяло загробной жутью. Она вовсе не считала его сумасшедшим. Скорее всего ему действительно есть чего бояться. Она работала в таком месте, где смерть, страх, безумие и душевная смута соседствовали сплошь и рядом, и все это называлось болезнью. Но она знала людей, которые силой духа возвышались над своей слабостью и чья снисходительная беспечность к собственным страданиям приводила ее в восхищение. Но тут иное.