Узнал князь о прибытии послов из Владимира, велел немедля звать их в гридницу.
Встретил Святослав Давыдку и Володаря, сидя в высоком кресле, приподнялся им навстречу, да тут же и снова опустился на мягкие подушки, захлебнувшись кашлем, — хоть и любил он прикидываться немощным, да явного не утаишь: бодрый дух гляделся в маленьких, широко расставленных глазках. Говорил князь тихо, лаская гостей, исподволь вызнавал у них владимирские новости, сопоставлял с теми, что доставляли гонцы Ярополковы, прикидывал, чью сторону выгоднее держать. Давно уже нацелил Святослав цепкое, как у коршуна, око на Киев, мечтал сесть на великий стол, но был рассудителен: воюя с князьями, глядел, как бы за смутой у самого не выхватили какого куска: вона как резвятся на Руси молодые соколы!..
Стряхивая с бороды крошки от сладких пряников, Святослав сказал посланцам, что Михалка немочен, вот уж с неделю, а то и боле не выходит из терема, а младший, Всеволод, должен быть с часу на час.
Смеркалось. Неслышно скользя по половицам, слуги внесли и поставили на столы большие подсвечники. Святослав помрачнел, велел кликнуть постельничего, одноглазого лысого дядьку, ведавшего и всем прочим хозяйством, ворчливо пожурил его за неугодное богу расточительство.
— Довольно будет и двух свечей, — сказал он.
Подсвечники тотчас же унесли.
Сидя так, при двух свечах, Давыдка и Володарь пили кислый мед, жевали перепревшую старую лосятину. Видать по всему — поскупился князь. Знатных гостей, поди, потчевал бы журавлями да лебедушками, а им велел принести остатки от вчерашнего ужина.
Заслышав на дворе стук копыт и громкие голоса, гости оживились. Святослав тоже забеспокоился. В широко расставленных глазках его заметалась тревога.
Дверь в гридницу распахнулась, и в низком проеме ее показался Всеволод.
С хитрой усмешечкой в уголках губ, торопливо, слишком торопливо поднявшись с кресла, Святослав подался навстречу молодому князю, суетливо припал бородой к его смуглой щеке. Освободившись от объятий, Всеволод повернулся к посыльным. Окинув их быстрым взглядом, спросил, откуда они, зачем прибыли в Чернигов.
Давыдка и Володарь не оробели.
— Поклон тебе, княже, от Владимира. Посланные мы. Денно и нощно скакали передать просьбу великую горожан наших тебе и брату твоему Михалке… Есть грамота при нас, не соизволишь ли взглянуть? — сказал Давыдка.
— Погоди, погоди, — поморщившись, остановил его Всеволод. — Что-то лицо мне твое знакомо. А не служил ли ты в дружине покойного брата моего Андрея?
Лицо Давыдки расплылось в улыбке.
— Истинно так, княже.
Тогда Всеволод сделал шаг вперед, обнял Давыдку; чуть помедлив, обнял и оробевшего Володаря. Спросил его:
— Ты кто таков?
— Кожемяка он, — сказал Давыдка. — Голова всему делу. И грамотка при нем. А я при посланном.
— Так-так, — пробормотал Всеволод и сбросил на лавку перекинутое через плечо мятое корзно. Давыдка взглянул на Всеволодовы руки — были они тонкие, сильные, жилистые. Одна рука покоилась на рукояти узкого меча, другая перебирала русую бородку.
Святослав, покряхтывая, вернулся в кресло, водрузился в нем, блаженно полуприкрыв глаза. Всеволод оглядел скудную трапезу на столе, усмехнулся.
— Славно, славно, — проговорил он. — Вижу, угощались без меня. Давно ли приехали?
— Ты бы, Всеволодушка, проводил послов-то к Михалке, — посоветовал Святослав. — Занемог он, отдыхает в ложнице…
— Трясуница у князя, — пояснил Всеволод, добавил коротко: — Оно и верно. Пойдем к брату. Там и поговорим толком.
Когда они ушли, Святослав вздохнул с облегчением, вызвал служку, велел задуть свечи. Одному-то ему и в полумраке хорошо, любил он сумерничать без гостей. Перед сном приходят разные мысли. А думать можно и совсем в темноте — ни к чему переводить дорогой воск. Святослав встал, охая и покряхтывая, задул последнюю свечу. Гридница погрузилась во мрак, только отволоченные оконца белели расплывающимися неровными пятнами. В каждом оконце — по звезде… Да, тяжело князю управляться с огромным своим хозяйством: чуть не доглядишь где — и пошло по ветру накопленное с таким трудом богатство.
Широко вышагивая впереди, Всеволод провел Давыдку с Володарем по низкому, пахнущему мышами переходу в небольшую пристройку. Один ход из пристройки вел в кладовые, другой, слегка повышаясь, — на полати дворцовой церкви. Чтобы помолиться, князю незачем было в непогодь, в дождь или в снег, выходить на волю: все во дворце было под единой крышей, все под рукой.
Всеволод толкнул обитую медью дверь, и они прошли в холодные сени. В конце сеней виднелась вторая дверь. Узенькая лесенка за ней вела в ложницу Юрьевичей.
Мерцающий свет лампады перед иконами освещал низкие стены, уставленные полками, на которых теснились друг возле друга одетые в коричневую кожу книги. Книги были новые и старые, с потускневшими надписями на корешках; раскрытые книги в беспорядке, одна на другой, были свалены посреди большого темного стола. Здесь же были разбросаны пергаментные мятые свитки; они валялись и под столом, и под лавками.
Перед образами в накинутом на исподнее темном зипуне стоял на коленях и часто кланялся, крестясь, невысокого роста человечек с лысеющим черепом. Услышав скрип отворяемой двери и шаги вступивших в ложницу людей, человечек обернулся через приподнятое плечо. Давыдка увидел большие, чуть косящие глаза на худом лице, мягкую бородку с просвечивающей сквозь нее бледной кожей, узкий хрящеватый нос, покрытый мелкими капельками пота. Понял: князь Михалка!
Спокойно оглядев вошедших, Михалка снова отвернулся к иконе и забормотал молитву. У него был тихий, словно шелест опадающей листвы, бессильный голос. Одышка часто прерывала молитву. Михалка кланялся, бубнил, вздыхал, поправлял слабыми пальцами сползающий с плеч зипун.
Всеволод терпеливо ждал конца молитвы. Но вот Михалка поднялся, отрешенно улыбаясь, повернулся к вошедшим.
Приблизившись к брату, Всеволод бережно обнял его и довел до лежанки. Михалка опустился на постланную поверх досок шубу, зябко передернулся хилым телом.
И сейчас, и потом, во время всего разговора, лицо его не выражало ничего, кроме глубокой скорби. Иногда он вздыхал, проводил рукой по волосатой впалой груди, обессиленно кашлял и закрывал глаза.
Всеволод, не торопясь, громко прочитал грамоту, посланную владимирцами; закончив, молча уставился на брата.
— Вот как сыновцы наши распорядились Андреевым наследством, — тихим голосом сказал Михалка и скривил рот в болезненной гримасе. — Церкви разграбили, закрыли мастерские. Сколь у народа терпенья?.. Псы кровожадные. Люди молотить, а они замки колотить… Андреевы убийцы по земле безнаказанно ходят, поганят ее своим смрадным дыханием. А князья клятву давали. Верно сказано: у кошки когти в рукавичках…
— Как, брате, ответим на грамоту? — спросил Всеволод, выждав, пока Михалка выскажется до конца. — Аль отпустим послов без ответа? Слабы-де мы, не сдюжим. За Андреево наследство не постоим.
— Весь Владимир за вас встанет, князья-братья, — сказал Володарь. — Суздальцы тоже подсобят.
Князья молчали. Всеволод размашисто ходил по ложнице — длинная тень его доставала до самой матицы; лампадка, потревоженная воздухом, колебала пламя, раскидывала светлые и темные пятна по лицам, по корешкам книг, по желтому, в натеках смолы, потолку.
Давно ждал Всеволод этого часа — не век же ему кормиться на чужих хлебах! Да и отцово, Юрьево, принадлежит им двоим по праву. Вон посмеиваются другие князья, слушок и в народе прошел: хоть и клали на косматый тулуп, а без денег; хоть и принимали в отцову рубаху, а не в отца пошли… Легко ли выслушивать такое?.. Натерпелся Всеволод от Андрея, изгнавшего его с матерью, византийской княжной, из пределов Суздальского княжества, жил у дядьки своего цезаря Мануила, кормился объедками с византийского стола, но на брата зла не держал: понимал — править надо единой, железной рукой.
Чего только не нагляделся Всеволод за годы своего изгнания. Нянчили его цезаревы паракимомены, вместо сказок рассказывали всамделишное. Думали: дитя малое, лишь бы уснул, лишь бы не плакал. А мальчонка умом был востер, глазами цепок, уши держал топориком. С греческим языком впитал в себя Всеволод потаенную мудрость идущих к власти. Иной и знатного рода, а жизнь кончает на плахе; другой червем выбирается из чернозема, ползет, извивается, глядишь — уже наверху. На самой что ни на есть вершине… Кровь текла по Палатию, омывала гранитные плиты, каменела в порах, скапливалась в них веками. И в древних книгах, которые глотал маленький Всеволод, запершись в сумеречном зале библиотеки, рассказывалось все о том же — о хитрости, о коварстве, о смерти ради власти…
Каменело сердце Всеволода, каменело, но противилось явному — жила в нем древняя русская раскованность, прямота его пращуров, гордо говоривших врагу: иду на вы. Долгие годы боролся мальчик с самим собой. И если бы не мать, если бы не ее трепетное сердце, целиком обращенное к сыну, как знать, может быть, и ожесточился бы он, может быть, и вернулся бы на Русь холодным чужестранцем?.. Не своею, чужой была ей далекая Суздальская земля. Не своими, чужими были ей и леса, и реки, и люди, окружавшие ее много лет. Но сына своего видела она наследником Юрьевым, продолжателем великого дела. Потому-то и не оборвалась тонкая нить, потому-то и крепла она день ото дня, связывая его с далекой родиной. На родном, на русском языке говорила с ним русская нянька, русские песни пели ему русские гусляры, русские сказки рассказывали взятые в плен русские мужики. И далекий Суздаль снился ему сказочной обителью — напоенной живительными дождями, овеянной теплыми ветрами, могучей — в шишкастом шеломе и прочной броне с красным щитом в одной руке и с острым мечом — в другой. А вернулся, увидел: брат на брата идет, сын на отца, внук на деда. И, пользуясь усобицей, ползут на русскую землю половецкие рати — на низкорослых конях, с кривыми саблями, с бесовским рыком, с огнем и кровью. Русской кровью умывается русская земля, русских баб и детей уводят в полон поганые, продают в дикое рабство за тридевять земель…