Он держал ее за руку, крепко сжимая маленькую ладошку, успокаивал, нашептывая какие-то глупости в волосы, смотрел на то, как она, боязливо и неуверенно поднимала на него краткий взгляд исподлобья, когда думала, что он этого не видит. И даже с этим взглядом он мог смириться, когда она была рядом.
Главное, что с ней ничего не случилось, она цела и невредима. Он успел, он не опоздал!
Но принять тот факт, что она пережила кошмар наяву, побывала в аду, пока он был в Москве, не оставляла его ни на минуту. И он не мог примириться с мыслью, что? его девочка пережила за эти месяцы. Он боялся спрашивать ее об этом, он об этом почти не упоминал, стараясь не напоминать о прошлом. Но мужчина видел, что Даша помнит всё до мельчайших подробностей. Наверное, она и не догадывалась, что именно хотели с ней сделать, и Олег мысленно возблагодарил за это Бога. Она не будет вспоминать о том, что чуть не оказалась проданной собственной матерью, но тягучий страх, жесткая скованность и несвобода, ярые унижения, побои и незаслуженные наказания… Разве можно все это стереть из памяти восьмилетнего ребенка?! Сколько должно пройти времени, чтобы забыть это?! И хватит на это всей жизни?!
Олег отчаянно хотел верить в то, что сможет залечить эти гноящиеся раны, эти кровоточащие нарывы, но очень сомневался в том, что когда-нибудь сам забудет о том, какую роковую ошибку едва не совершил.
Из Калининграда они вылетели рано утром, а потому в самолете Даша спала, свернувшись калачиком в кресле. Олег, обняв девочку за плечи, с беспокойством и тревожностью смотрел на то, как подергивается ее щека, как подрагивают ресницы, как губы, словно желая что-то сказать, приоткрываются и шепчут что-то, шепчут осторожно, боязливо, а потом… зовут. Юрку зовут. Снова и снова… И, не получив отклика, она рыдает, громко, навзрыд, кричит, бьется. И снова зовет брата.
Это продолжалось на протяжении всех тех ночей, что они провели в гостинице в Калининграде, когда дожидались оформления документов. И каждый раз при виде этой картины сердце Олега разрывалось от боли и обливалось кровью. Он не мог спокойно, с равнодушием обывателя и обычного зрителя смотреть на то, что творилось с его девочкой. Он сиюминутно подскакивал к ней, обнимал за плечи, гладил по волосам, целовал заплаканное личико, мокрые щечки, шептал слова утешения и успокаивал. Даша, пусть и не сразу, но успокаивалась, уткнувшись в его широкую грудь, засыпала в его объятьях и больше не кричала.
Но все равно, вновь и вновь, когда просыпался от детского плача, он винил себя в том, что произошло.
Как он мог допустить подобный беспредел?! Он чуть не опоздал!
Ему и самому хотелось плакать, хотелось кричать от боли. За нее, за себя. Ему хотелось искупить свою вину, но он не знал, как именно. Он бы все сделал для того, чтобы она забыла о тех трех месяцах, в течение которых испытала так много зла и подлости со стороны подонка и преступницы. Он хотел бы залечить ее раны и стереть из памяти жесткие моменты того прошлого, которого у нее быть не должно было. Не у его маленькой девочки, не у ребенка восьми лет! Но он был бессилен что-либо сделать, потому так негодовал.
Он не спрашивал Дашу о том, что случилось, и она не говорила об этом.
Она вообще не разговаривала с ним. С того дня, как он нашел ее и смог, наконец, обнять хрупкое тельце, Даша почти всегда молчала. Она сказала ему всего несколько слов, коротких, острых, безучастных, словно бы равнодушных, и они резали его тело, подобно сотням остро наточенных саблей.
Он не винил ее за это колкое молчание, он понимал, что заслужил его. Это был протест, это был упрек и обвинение. Это был ее детский суд над ним. И этот суд карал, срубая с плеча, горячо, резко, безжалостно. Но он и сам подставлял голову на алтарь собственной вины. Он заслужил. Он не сдержал обещание. Он виноват и должен понести наказание. Он надеялся лишь, что детское сердечко способно будет простить его, довериться ему вновь и понять. Когда-нибудь. Он не торопил ее. Он просто желал, чтобы такой день однажды настал. Он верил, он надеялся. Он будет ждать, сколько нужно, и дождется.
Вывезти Дашу из Калининграда без согласия родителей было нельзя, и Олегу пришлось обращаться в социальные службы и инстанции, органы опеки и попечительства, чтобы уладить все формальности и взять Дашу под свою опеку официально. Ему это удалось, хотя и не сразу.
В Калининграде им пришлось задержаться на более долгий срок, чем он рассчитывал, но когда они, наконец, взобрались по трапу в самолет, и тот взлетел, мужчина ощутил опустошающее облегчение.
Даша проспала почти все время перелета, и, когда они пошли на посадку, Олегу пришлось ее разбудить. Он наклонился к ней, легонько тронул девочку за плечо, и, к его удивлению, она тут же распахнула глаза и уставилась на него. Озадаченно, немного удивленно, испуганно и напряженно.
Олег мысленно отругал себя. Нельзя с ней так резко. Не после того, что она пережила! Не после того, как она вздрагивала по ночам, боясь, что за ней придут, и почти не спала из-за этого!
Отругав себя, Олег заставил себя улыбнуться, ощущая, что улыбка дается ему с трудом.
— Мы уже подлетаем к Москве, Дашенька, — мягко проговорил мужчина, погладив девочку по щеке и заправив за ушко выбившуюся из косички прядь. — Ты поспала немного?
Даша кивнула, не проронив ни слова, и стремительно села в кресле, отвернувшись к иллюминатору.
— Вот и хорошо, — пробормотал профессор Вересов взволнованно. — Умничка моя.
Олег сглотнул и горько улыбнулся, поджав губы.
Ему не следовало надеяться, что она простит его так быстро. Всего несколько дней они оставались в Калининграде, когда он, используя все свои связи, и подключая всех, кто мог помочь, восстанавливал Даше документы и оформлял опекунство над девочкой на свое имя. Даша все это время оставалась замкнутой, грустной, напряженной. Всегда — напряженной, и Олег это чувствовал. Даже когда спала, она все равно словно ждала опасности и не позволяла себе расслабиться полностью. Боялась. По-прежнему боялась.
И Олег понимал, что в этом есть часть его вины.
Заходя ночами в ее комнату, чтобы выключить свет, который она всегда оставляла включенным, он долго разглядывал черты ее лица, смотрел на подрагивающие ресницы и что-то шепчущие губы, гладил по голове, словно утешая, и оставался с ней почти до утра, не решаясь, боясь оставлять ее даже здесь одну.
Он решил для себя, что никогда больше ее не оставит. Он будет с ней. Всегда, что бы ни случилось.
Слишком большую, просто громадную ошибку он совершил, когда уехал в Москву три месяца назад, оставив свою маленькую беззащитную девочку в том холодном, одиноком марте. Покинул ее, хотя обещал никогда не бросать, всегда быть с ней, обещал ей помочь. Спасти Юрку… Не смог. Не успел. Обманул. Ее доверие обманул. Сможет ли теперь вернуть его? После того, что было? После того, что эта крошка пережила? Потеряла брата, которого так отчаянно любила, которому принадлежала ее жизнь, которого клялась беречь! Разве есть для него оправдание сейчас, когда боль пронзает ее изнутри острыми ножами? Разве есть для него прощение в этом мире?! Сможет ли она простить его? И сможет ли он когда-нибудь простить самого себя?!