Когда зима повернула на весну, все чаще из гостиной вечерами доносились звуки не только Дональдовых свингов на пианино, но и хрюкающее повизгивание саксофона Сеймура Рота пополам с душераздирающими воплями трубы Гарольда Эпштейна. Еще у них был барабанщик Ирвин. Мать в кухне ворчала: «Если эти мальчишки всерьез решили свести меня с ума, то лучшего способа, пожалуй, не сыщешь». Оркестрик собирался не только после школы, но и субботними вечерами. Мать попыталась восстать, мол, почему бы не пожертвовать нервами и покоем в доме матери Гарольда или Сеймура — ну хоть однажды, хоть раз в неделю. Дональд разъяснил: «Ни у кого, кроме нас, нет пианино», и вопрос отпал. Перед сном Дональд слушал по радио «Наш танцевальный зал», причем диктор Мартин Блок, ставя пластинки, делал вид, будто ведет трансляцию с настоящей сцены, где играет настоящий оркестр. Впрочем, иллюзия эта создавалась не чересчур настойчиво. Не то, что, скажем, при передаче бейсбольных матчей, когда комментатор, сидя в студии, вовсю использовал приемы типа хлопанья биты по мячу и рева толпы, стараясь вызвать эффект присутствия. У Мартина Блока были списки наиболее популярных песен недели, и Дональд записывал их названия, чтобы потом списать ноты.
В конце концов я понял, что происходит. Дональд и Сеймур, который играл на саксофоне, объединив имена, изобрели вымышленного руководителя оркестра, Дона Сеймура. Оркестр Дона Сеймура назывался «Музыкальные кавалеры», и теперь эти самые кавалеры готовились к прослушиванию, на котором должно было решиться, дадут ли им работу на лето в курортном отеле «Парамаунт» в Катскильских горах. Они еще сами не решили, кто из них будет изображать Дона Сеймура, если они когда-нибудь взберутся на недосягаемую высоту эстрады в отеле «Парамаунт». Не до того им было — репетировали. Слушая день за днем, как они прорабатывают свой репертуар, я выучил все песенки наизусть. Одна называлась «Пурпурные мечты»: «Хоть ушла в ночную тьму, удержу и обниму. Жар любви моей смерти стал сильней. И едва луна в темном небе загорится, наша встреча состоится в глубине пурпурной сна». Ее они играли хорошо — думаю, потому, что это была медленная вещь. Медленные вещи у них получались лучше. Песенка «Я этот вечер должен Энни» была из немногих быстрых в их репертуаре; иногда они в ней использовали нечто вроде эффекта сдвоенного ритма, потому что удары Ирвиновых барабанов подчас не совпадали с аккордами пианино Дональда. В этом что-то было. А еще помню странную такую песенку «Лестница к звездам»: «Построим лесенку до звезд, взойдем по лесенке до звезд, любовь во тьме ночной звенит, как песня…» Это бы еще ладно, хотя сама идея меня не очень прельщала: надо ведь бог знает как долго карабкаться, а кругом тьма, да и холодно. Но дальше шли такие слова: «Неужто я и ты под парусом мечты, смиряя сердца стук и трепет, такой построив мост, не доплывем до звезд…» — и тут уж меня охватывало раздражение — точно как при чтении «Алисы в Стране чудес», потому что, во-первых, плавают по волнам, а не по мосту и не по ступенькам лестницы, а во-вторых, слово «трепет» напоминало мне о заморской птице стрепет, так что в результате они там плыли по лестнице вверх, а наверху их поджидал довольно-таки нелюбезный стрепет. Но больше всего мне досаждала песенка «Песочный японец», раздражала сама идея какого-то песочного человека, который способен по своей прихоти повергать тебя в сон, а все это набрасывание песчинок на веки, чтобы сделать их тяжелыми и лишить тебя воли к сопротивлению, казалось мне шаманством весьма зловредного толка. Особенно меня тревожил тот факт, что этот песочный человек к тому же еще и японец. На картинках, которые я извлекал из пачек с жевательной резинкой, очень зубастые японские солдаты в зеленых мундирах, злобно ощерившись, расстреливали из пулеметов мирных жителей в Маньчжурии. Еще они перепрыгивали через траншеи, держа винтовки с примкнутыми штыками наперевес. Они метали не волшебные снотворные песчинки, а чистейшее алое и оранжевое пламя из глоток своих огнеметов.
С появлением контрабаса и еще одного саксофониста, Френки, число музыкантов в оркестре увеличилось до шести. Однажды воскресным вечером мне разрешили не ездить с родителями в гости к бабушке с дедушкой, а остаться дома и послушать, как «Кавалеры» репетируют. В приступе вдохновения я сбегал к себе в комнату, взял там одну из своих счетных палочек, вернулся и принялся ею размахивать перед оркестром. Стоял перед «Кавалерами» и дирижировал. А может, Доном Сеймуром стать мне? Свет, льющийся в окна гостиной, окрашивал листья традесканций в горшках бриллиантовой зеленью. Дональд радостно молотил по клавишам пианино, сидя спиной к остальным оркестрантам. Рядом с ним контрабасист Сид играл, от полноты чувств прикрыв глаза и сам себе удовлетворенно кивая; Сид предпочитал извлекать из своего контрабаса звуки на октаву выше нот, в подражание своему кумиру Сэму Стюарту, знаменитому джазовому контрабасисту. Рядом с Сидом сидел ударник Ирвин, в снаряжение которого входил теперь малый барабан, тамтам, колокольчики и поставленный вертикально большой барабан; на нем он играл с помощью педали, при нажатии на которую подскакивал молоток в виде большого шара на палке и бил барабану в бок. А впереди, рядком, точь-в-точь как музыканты в оркестре Пола Уайтмена, располагались двое саксофонистов — Сеймур и Френки — и трубач Гарольд. Сперва они сыграли «На то мне глаза, чтобы видеть», потом лихо выдали "Bei Mir Bist Du Schoen", лучшую, по мнению Дональда, вещь в их репертуаре. Стоя лицом к оркестру, я махал палочкой и притоптывал ногой. Похоже, это никого особенно не раздражало. Но затем я увидел, что новый саксофонист Френки явно не перетруждается. Что-то в нем было подозрительное. Еще ни в чем не уверенный, я стал смотреть за ним внимательнее. Тут подошел момент перевернуть страницу в нотах; Сеймур и Гарольд, сидевшие на своих табуретах, одновременно потянулись вперед и перелистнули ноты, Френки сделал то же самое, но на какую-то долю секунды позже. Потом вижу: его пальцы вовсе не нажимают клавиши саксофона, а только касаются их. К тому же это почти всегда не те клавиши, которые Сеймур нажимает на своем инструменте. Френки был высоким длиннолицым мальчишкой с печальными, глубоко сидящими глазами и тенью пробивающейся темной бородки. Он был не с нашей улицы. Сидит и нервно на меня поглядывает. Понял, что я ему опасен. Остальные пребывали в мире звуков, и весьма громких. «Кавалеры» играли не всегда в лад, но всегда с большим воодушевлением. Я чувствовал прилив энтузиазма, как во время парада в День поминовения павших в Гражданской войне, когда мимо меня по Большой Магистрали проходил оркестр — так же вдруг под трубный рев живорожденной музыки забилось и заскакало сердце. И все же я понял, что у ребят все внимание занято собой и тем, чтобы не отстать от Ирвина, барабанщика, которого так и тянуло с каждым тактом убыстрять и убыстрять темп, и ни один из них не обладал достаточным музыкантским опытом, чтобы слушать еще и других. Никто из них, включая Дональда, не знал, что Френки дует в свой саксофон совершенно беззвучно.
Когда отыграли номер, Дональд сказал:
— Так, повторим еще разик, у тебя здесь плохая атака, атаку берем больше. А концовку с подъемом, повеселее. — Ему, как руководителю, вменялось в обязанность критиковать. Я сказал, что мне нужно поговорить с ним, и потянул его за рукав в сторону. Он отмахнулся, продолжая говорить. Я настаивал. В конце концов он сдался: — Ну что тебе, зануда?!
Я затащил его в гостиную и прикрыл за нами дверь.
— Дональд, — начал я, опять хватая его за рукав при виде омрачившего его лицо столь знакомого мне выражения хмурой усталости. По обыкновению на его лоб падала челка, зеленоватые глаза смотрели по-взрослому, в лице не было ни следа детской припухлости, — худощавый, не чересчур высокий, но жилистый, этакий старший брат, спортсмен, светлая голова, парень, познавший в свои пятнадцать с половиной лет чувство ответственности, преисполненный планов и устремлений. Но вот ведь — взял себе музыканта, который не умеет играть! Он наклонился, и я прошептал ему на ухо: — Френки притворяется!
Он поглядел на меня недоверчиво, и я закивал в подтверждение сказанного.
— Оставайся тут, — распорядился он, пошел обратно к ребятам и затворил за собой дверь. Я услышал, как они снова занялись песней "Bei Mir Bist Du Schoen", но после двух-трех тактов смолкли. Потом послышался голос брата. Явно рассерженный. Вскоре они загомонили разом. Заспорили. «Дерьмо», — громко сказал Ирвин, после чего все стихло и донесся запах сигаретного дыма. Через несколько минут дверь отворилась, и вышел Френки со своим саксофоном в чехле. Он шел сгорбившись, на меня, проходя по коридору, не взглянул и вышел вон.
То, что я, в общем-то, выступил доносчиком, никого не заботило. Перво-наперво бедняга Френки был гораздо старше меня, а стало быть, наши с ним моральные пространства не совпадали. Во-вторых, это был самозванец, жулик, пытавшийся извлечь из своего самозванства выгоду в ущерб другим музыкантам оркестра. То-то был бы позор на прослушивании, если бы наниматель из отеля «Парамаунт» заметил, что один из них даже играть не умеет! Брат был от меня в восторге. Как и другие, впрочем. Среди домашних и по всей округе пошла гулять история о том, как маленький младший братик оказался более искушенным, чем сами музыканты. Я стал героем дня. Хоть раз сумел оказаться полезным старшему брату, хоть что-то для него сделал! Это можно было уже считать крупной заявкой на то, чтобы меня принимали всерьез. Кроме того, это укрепило во мне уверенность, что рост — это еще не все, ум — вот настоящая сила в этом мире, и надо как следует шевелить мозгами.