«А что, – говорит, – может, на милиены променялась, как думаешь?»
Поглядела на нее, – нет, Катичка моя все такая, ягодка свеженькая, нетронутая, без поминки. Да так, барыня, уж знаю… я каждую по глазам узнаю. А у Катички глазки – святая водица, чи-стые. И говорю ей: «а так и думаю, не променяешься». Василисой-Премудрой назвала, вон как.
XLVIII
Приезжает раз, упала на кресла, перчатки стаскивает, – стяни, не могу! И улыбается: «купи-ли-таки меня, до-рого купили!» Я и заплакала. Рассерчала она: «в „Клетке“ наслушалась? а еще Богу все молишься! Вымолила… первый дилехтор бумагу подписал, сымать будут… три красавицы было, всех победила!» И теперь уж не Катичка, а звезда! Больше тыщи за неделю положил дилехтор. Я так и ахнула. Она мне тут цельную пачку сунула, – попрячь, у тебя целей будут. Я и купила у турков кошель сафьяновый, на грудь повесила.
Письмо нам лакей на серебряном подносе подал. Гляжу – побледнела Катичка. Почуяла я – от Васеньки. А давно не писал. Прочитала, опустила ручку, задумалась. И шепчет: «ну, и пусть… конец…» Да как вскочит!.. – и засвистала. А генерал… да, вспомнила, – Гарт фамилия, – ему скоро в дальнее место ехать. Говорю ей: не присватывается… хороший человек словно? Только иоулыбалась. А служба ее тревожная, не дай Вог. То в море увезут, то по горам на верблюде ездит, а то турки ее из башни крали, на канате перетягивали, в корзинке… Воротится – Гарт прикатит, наглядеться никак не может. А диликатный… Много он для нее старался: с Америки даже телеграммы слали. Думаю-молюсь: Господи, хоть бы этот-то не отбился, фамилией бы ее прикрыл, а то такие все оторвы, артисты эти, сымалыцики… да все ловкачи, красавцы, так и кружат. А уж годки-то ей подошли… Как не быть, бывали, барыня, искушения…
Раз проводил ее Гарт домой, ручку поцеловал, уехал, А уж ночь глухая. Только ушел – молодчик к нам, ихняя звезда, испанская. А как же, у них и мужчина тоже звезда бывает. Такой черномазый, ухарь, – все барыни с ума сходили. И бутылку с собой принес. И стали они в соломинки сосать, пойло такое, для баловства. А я гляжу в занавеску: голова к голове, сосут-смеются, ушко об ушко трутся. И уж он, чую, урковать стал, по голосу-то слышу. Да и обнял! Она вскочила… грозит ему, а у меня ноги отнялись, и голосу нет. А он на нее, нахра пом! Она как выхватит из серебряной сумочки пистолет, он сразу и назад, руку к сердцу, пардон сказал. Будто так, представление такое. У них барышне без пистолета никак нельзя.
Зима пришла – к грекам поехала-порядилась, а меня в номерок устроила. Сижу-скучаю, вдруг телеграмма мне! Прочитали знающие, – требует меня к грекам. И все распоряжения дала, наш штас-капитан бумаги мне схлопотал, и на корабль меня посадили – довезли. Катичка ветрела, кинулась целовать, шепнула: «без тебя неспокойно, не могу». Возила меня по грекам, старые дома показывала: не на что глядеть, а все глядят, обманное такое место. А потом на руки меня горничной сдала, в номерах. Fly, я с ней и сидела, с гречкой, с грецкой женщиной… не по-нашему они говорят, греки-то, а словно нашей веры. А Катичка картинки делала. Она в простыне сымалась, – показывала мне, – кру-ти-зана, называется… а может, крути-задка, хорошо-то не помню… и ее маслом арапки натирали, и потом она яд пила, из чаши. И еще на спину к лошади ее привязали, по полю все гоняли, много было.
И опять мы в Костинтинополь приехали. А уж ее к немцам порядили, за большие деньги. Опять мы в ту гостиницу, и что-то Катичка невеселая. Я ее и попытала: «может, стесняю я тебя, отдельно бы уж мне лучше?» Годки-то ей подошли, а сами, барыня, говорили – каждой такой артистке незаконный сожитель полагается. Ну, может, я не так говорю… вот-вот, для партекции, как вы-то говорите… и дилехтора добиваются, правда, уж я это дело знаю. В душу-то к ней не влезешь. Барин слово с меня взял, не оставляла бы… да ведь слово-то мое, а дело-то ее. А она мне: «Надоела, отвяжись». А не по себе и не по себе ей, вижу. Забилась я в уголок, на глаза ей не попадаться, три дни сидела. Она и учуяла, смирение-то мое. Разнежилась, за шею прихватила… – «ах, ты, старенькая моя, нянюля моя, старый ты век, древний человек…» – вспомнила, как писарек ругался, – «мытарю тебя по свету, а не могу… иконка ты моя, хранительница!» Обей мы и заплакали.
Как-то повез ее Гарт к главным послам на бал. Утром она и говорит: «мне Гарт предложение сделал, рада?» – «Что ж, говорю, человек обстоятельный, на что лучше». И стало мне жалко Васеньку. Она и говорит: «поеду в Париж, а там увидим». И стал он ее просить: «поедем-те в Эн-дию, всякие чудеса увидите», – хотел приучить ее к себе. Уж так для нас старался, оберегал от воров даже… воры круг нас вились… эти вот, вот-вот, иван-тю-ристы. Он и приставил сыщиков, казенных. Один жулик рядом с нами номер снял, жемчуг хотел украсть. А то меня из квартиры выманивали, будто по делу спрашивают, а я не пошла… а в колидоре сыщик троих и зарестовал, уж они с колидорным сговорились.
XLIX
В Париж нам ехать – проводы нам Гарт устроил, в самом богатом ресторане. Никогда она меня на пир не брала, – да и правда, куда горшку с чистой посудой знаться. А тут, чего-то издергалась, на меня накричала, весь день со мной слова не сказала. И приходит к нам благодетель наш, казак, а он к нам запросто хаживал. С радостью пришел, маленько выпимши: дочка его, с казачонком-то, у сербов отыскалась, и они поженились, и его выписывают к себе. Уж он у грека расчелся. Ну, пришел, а у нас расстройка. Помялся-помялся, видит – угощения не подаем. Я-то ее боюсь тревожить, а она в уголок забилась, насупилась. Он и говорит: «ай загордели, барышня, старого казака не признаете?» Катичка спохватилась… – «нет, я вам рада, давайте чай пить».
Ску-шный такой сидел. Она и стала его обласкивать, мадерцы подать велела, сардин-ков… Сама ему наливает: «Родивон Артамоныч, дорогой гость, кушайте, пожалуйста». Так он растрогался, все извинялся, что обеспокоил таких людей. Да еще мадерцы выпил, стал говорить:
«Вы божеского роду, вам счастье Господь пошлет. Думаете, мы не видим? Мы все-о видим… старушку как уважаете, простого человека. Я графьев не люблю, они го-рдыи… а вас я признаю-уважаю, наша вы, расейская барышня… не можете возгордеться! Казак – вольный человек, никому не обязан. И вот от старого казака…»
Вынул из кошелька Тихона Задонского образок, с двугривенный, об ушке, серебряный, и дает Катичке:
«Этот образок заветный, святой человек мне дал, на войну когда… не будет печали, говорит. Мне теперь нет печали, дочку нашел. А вы, барышня, скучаете, я все вижу… всякую печаль разгонит!»
Приняла она образок, перекрестилась, так ей приятно стало. И поцеловала нашего благодетеля в голову. А он так растрогался: «не будет вам печали, попомните старого казака…» И сразу нам легко стало. Вечер подошел, на пир ехать, она и говорит: «собирайся, няня, хочу с тобой». Я и так, и сяк, куда мне, грошу, с рублями… – нет и нет: «хочу так, мне с тобой легче, хоть ты и допотопная». Особо неприличного нет, понятно… все уж ко мне привышны, няня я ее старинная.
Пи-ир… – словами не сказать. Парадные нам покои отвели, в огнях, и все знакомые, и сымалыцики, и англичаны, и итальянцы-ы… кого-кого только не было! А Гарт на главное место Катичку усадил, и букеты ей, и… себе белый цветочек приколол. И все генералы были… с саблями даже были. И шимпанское вино в серебряных ведрах приносили, и кре-мы, и пирожки… самый богатый пир. А я с краюшку сидела, вязала. На мне шелковое платье было, муваровое, и наколочку Катичка мне приладила, – сижу, будто я образованная. И уж ночь. Они разговаривают-пируют, а я дремлю. Как мне под руку ктой-то!.. Глянула я, – уси-щи, чисто щетка сапожная, морда-а… – самовар медный. Итальянец это ко мне пристал, с парохода капитан, на его пароходе хотели ехать. Пристал и пристал: желаю с вами выпить! А я непьющая, да испугалась, сказать не умею, а он мне в губы сует, шимпанское вино. Я его под локоток чуть, отвязался чтобы, бочка и бочка винная. Он и скажи, – после уж я узнала: «красавица такая, и старый товар за собой таскает», – про меня-то: «для охраны таскает… строгой у ведьмы глаз!» Она и услыхала! Да тревожная все, да шинпанского-то вина пригубила… она и загорячилась: «не хочу слушать дерзостев, просите у ней прощенья!» Скандал такой, и Гарт перепугался, успокаивать ее… сижу-дрожу, а она – чисто архангел грозный-! А итальяшка – пьяней вина, бух на колени передо мной! – истинный Бог. Страмота такая. «Мадама, – говорит, – простите меня, грешного!» Руку мне и поцеловал, безобразник. И винищем-то от него, и табачищем, и чесночищем… И перед Катичкой на коленки встал. А она развертелась вся, встала возля меня и давай кричать:
«Старый товар, она, ведьма она?., а лучше для меня всех!» – не могу, барыня, не плакать.
И выстерика с ней случилась. Гарт ее подхватил, нюхать ей соли вострой. Больше и не пировали. Гарт нас на автомобиле домой привез, так беспокоился. Только отъехал – она на меня топать!