Но другой чин не так легко достался мне: я был взят в плен черкесами. Целый год пробыл в неволе у узденя Аллагюко и умер бы в неволе, если бы добрая Мазза, дочь его, не спасла меня. С помощию ее я бежал, но был ранен вдогонку пулею в плечо. К счастию, казачий пост был близок, и меня привезли в Тифлис. Едва вышел я из опасного положения, как встал с постели и мне подвязали руку черным платком. Черный платок как будто оживил меня; гордо взглянул я на себя в зеркало. Если бы видела меня теперь Елена! О, скорее в отпуск для излечения ран! Я боялся, чтобы рана моя не зажила совершенно до приезда в Москву.
Разумеется, получив отпуск, я не медлил ни минуты и, несмотря на совет медика дождаться весны, поскакал по мартовскому ухабистому пути.
В продолжение трех лет все переменилось, кроме моего сердца. Я мог попасть в плен, но моего сердца не пленила черноокая, пламенная черкешенка: я был тот неблагодарный кавказский пленник, который даже не оглянулся на бедную Маззу, когда воздух свободы обвеял его и надежда видеть Елену оживила душу.
По приезде в Москву я застал Мемнона уже хозяином дома, владельцем, помещиком.
– Тебе остается только жениться, – сказал я ему.
– Это одно мое желание, – отвечал он.
– За чем же стало дело? Мало ли в Москве невест! Выбирай любую: ты богат, молод, хорош собою.
– Не выбирать хочу я… встретить ее. Я не верю ни сравнениям, ни испытаниям, сердце и рассудок могут быть обмануты; только одно не обманет: голос души при неожиданной встрече. Душа говорит, душа скажет: вот она, вот та, для которой создано твое сердце!
– Ты прав, Мемнон! Я испытал уже такой голос души, – вскричал я невольно.
– Не в ущельях ли Кавказа? Не в сакле ли во время плена? Бедный! мне жаль тебя, но, верно, свобода милей взаимной любви черкешенки: ты бежал от твоего счастия…
– О, нет, Мемнон! Мое счастье здесь, может быть, в Москве! – сказал я со вздохом и признался Мемнону, что люблю его сестру, что время не изгладило моей любви к Елене, что моя любовь к ней будет первою и последнею в жизни.
– И ты скрывал свои чувства от друга и брата! – сказал Мемнон с упреком.
– Друг и брат! – повторил я, обнимая его.
Елены не было в Москве, но, по словам Мемнона, она должна была скоро приехать.
В продолжение целого месяца я изнывал от ожидания и от боязни, что должен буду явиться Елене без повязки, без явного признака моих подвигов под стопами Кавказа.
Я жил у Мемнона, и мы по десяти раз в день посылали в дом его дяди узнать: приехали ль?
Нет и нет!
– Приехали! – произнес наконец неожиданно вошедший слуга. Если бы сонному вскрикнули над ухом: пожар! – он не так бы испугался, как испугался я, когда раздалось в дверях слово: приехали!
На другой же день Мемнон отправился с визитом один и вскоре возвратился.
– Я попросил позволения представить своего постояльца, – сказал он мне. – Сестре ужасно как хотелось знать, кто этот постоялец, но я утаил, чтобы удивить и обрадовать ее твоим неожиданным появлением.
Страшна была для меня минута готовности ехать; я медлил – Мемнон торопил меня.
Можно быть лучше всех, но если бы кто-нибудь сказал мне, что можно быть лучше самой себя, то я бы смеялся над тем. Красота четырнадцатилетней Елены врезалась в моей памяти. Я так привык в продолжение трех лет любить ее и верить, что ничего не может быть совершеннее ее, и вдруг я должен был разочароваться, изменить ей для Елены восемнадцатилетней.
– Вы ранены! – вскричала она, узнав меня и взглянув на подвязанную руку.
– И как опасно ранен! – заметил Мемнон, улыбаясь.
Участие Елены и встреча были так обольстительны! Внимательно расспрашивала она меня обо всем, что случилось со мною после отъезда из Москвы.
– Сохранили ли вы мою память? – спросила она между прочим.
Можно ли было не ласкать себя надеждой и не торопиться дать отдых сердцу в сладкой задумчивости?.. Для первого шага к счастию слишком было довольно. Я хотел унести с собою всю полноту впечатления, встал, раскланялся, взглянул на Мемнона, но он с улыбкой дал мне знак, что останется. Я понял этот знак, и сладостное чувство, наполнявшее меня, вдруг исчезло: оно заменилось страхом. Я бросил на Мемнона умоляющий взор, чтобы он помедлил решать мою судьбу, но Мемнон не понял меня; я уехал. Как мученик собственных чувств ждал я возвращения Мемнона. Когда он вошел, я вскочил с дивана из тучи дыму, которым обдавал себя, не замечая того, взглянул, и – сердце замерло.
– Говори, Мемнон, убей меня! – вскричал я, схватив его за обе руки. – Говори! – повторил я с отчаянием, заметив, что он медлит, обдумывая, что ему сказать.
– Успеха еще нет, но надежда не потеряна, – отвечал он, обнимая меня. – Я говорил с теткой своей: ты ей нравишься, она желала бы…
– О, довольно! Не продолжай!.. Я понимаю: Елена не любит меня!
– Напротив, – сказал Мемнон сурово, – если бы это зависело только от Елены…
– Правду ли ты говоришь, Мемнон?
– Дядя всему преграда. Он, не заботясь ни о согласии жены, ни о сердце дочери, выбрал зятя по своему вкусу и нраву.
Если бы можно было высказать, какая ненависть вдруг вспыхнула во мне к неизвестному суженому Елены…
– Кто он такой? Говори! – вскричал я исступленным голосом. Но Мемнон скрыл от меня его имя.
– Мне не сказали, кто он такой, – отвечал он, – но тетка уверена, что это все переделается. Скоро они едут обратно в деревню, и я с ними… Не теряй надежды!
Его слова только увеличили мою безнадежность. «Нет, – думал я, – Мемнон щадит мое самолюбие; меня отвергли, мне отказали в руке Елены! Я не могу уже показаться в доме!» Напрасно Мемнон обнадеживал меня: я молчал на все его слова, и какой-то внутренний ропот на судьбу мучил меня; я изнемогал. Боль сердца отозвалась в ране. Доктор советовал мне ехать на воды за границу. Мемнон то же советовал мне, и я решился ехать. Друг не щадил обольщений сердца, чтобы успокоить меня.
– Сестра кланяется тебе, – говорил он, прощаясь со мной. – Она не могла скрыть грусти своей, как я заметил. Она желает скорого твоего возвращения, а мать ее поручила сказать тебе, чтобы ты не терял надежды, если любишь Елену.
«Не слова ли это, внушающие опасную надежду? Не значит ли это: кинься в пучину – может быть, счастие выбросит тебя на берег рая?» – думал я, смотря пристально в глаза Мемнону.
IV
Мемнон уехал, и я отправился, оживленный несколько обнадеживаниями друга и уверенностью, что я любим. Мемнон обещал уведомлять меня об Елене.
Не описываю моих путевых впечатлений: мои впечатления были нераздельны с Еленой. В Дрезденской галерее, смотря на Роксану Рафаэля, я сравнивал ее с красотою Елены и видел все недостатки дочери Ирода.
Но чтобы вполне блаженствовать в мечтаниях любви, надобно ехать по Рейну, надобно видеть истоки его. В таинственных недрах зарождаются они, как взаимные чувства юноши и девы, торопятся, ропщут на все препятствия, пробиваются сквозь них и падают в объятия друг друга, чтобы течь вместе, неразлучно посреди роскошных и диких берегов жизни.
Смотря на отдаленные вершины Альпов, вспомнил я Горную дорогу нашего златоуста поэта:
Четыре потока оттуда шумят –Не зрели их выхода очи.Стремятся они на восток, на закат,Стремятся к полудню, к полночи;Рождаются вместе, родясь, расстаются,Бегут без возврата и ввек не сольются.
– И ввек не сольются! – долго повторял я. Неприступные скалы, окруженные садами и увенчанные развалинами древних рыцарских замков, как лики Дианы Ефесской, отвлекали душу мою от одной печальной мысли к другой. Теперь и прежде! Теперь тело развязно, свободно, а дух в оковах; прежде – тело было оковано в латы, а дух был свободен; легко дышалось на неприступных верхах гор и скал, над волнами, над пропастями, посреди лесов и виноградников, за гранитными бойницами, за подъемными мостами, под сводами великолепных добровольных темниц, посреди таинственности и чудес предрассудка, неразлучно с мечом, вином, любовью и неутомимою жаждою к славе. Минстрель1 пел сирвентес-римот:
Кто мне внушит благозвучную песнь,Кто воскресит, оживит мою памятьИ свиток прошедшего в ней разовьет?Кто расцветит мои мрачные мыслиИ дивные звуки из струн воззовет,Как голос от сна восстающей природы?Ах! есть на земле, есть одно существо!Его светлый взор, как небесное солнце,Туманы и мрак с отдаленья сорветИ свиток времен предо мной разовьет!
На берегу быстрого Неккара, впадающего в Рейн, посреди садов, мне слышалась эта песнь минстреля.[39] Я смотрел на заросшую дорогу, которая извивалась к величественным стенам замка… и забывался…