Не столько победа над чудовищем согрела сердце и разум, сколько над своим страхом. Пауков с тех пор не боюсь. Но всё равно сохранилось непреодолимое отвращение к ним. Особенно к «крестовикам». Всякий раз при слове фашизм, как его олицетворение и символ, перед внутренним взором возникает белый крест на спине моего давнего противника и сам он, чёрный, угрожающий, сидящий в засаде… Очень на него похож был сказочный паучина из кинофильма «Василиса прекрасная». И если бы тот, «штеттинский», паук заговорил, то он сделал бы это таким же страшным трескучим хрипучим голосом, как и его киношный двойник – никакого сомнения в этом нет и быть не может.
Штеттин становился городом знакомым. Мы даже улицы его окрестили по своему, по-русски, хотя на домах сохранились и их номера, и названия улиц. Из немецкого языка и мои родители, и я, знали только «Гитлер капут!», «хальт!» и «хенде хох». Для общения с врагами этого словарного запаса было достаточно. Друзей же немцев, впрочем, как и не друзей, в Штеттине не имелось, как уже говорилось. Вспомнив латинский алфавит, отец прочёл название улицы, где стоял дом с нашей квартирой: Frieden strasse. Фриден штрассе, значит: что за фрида такая. Не звучит. Лучше – «Дзержинская улица». А соседняя, разумеется, «Нижегородская».
Здесь, в Штеттине, кроме заводов, складов, военных городков, пустых домов, пауков с крестами и взорванных подъездов и Балтийского моря поблизости имелись и водоёмы поменьше. Назывались они, как папа сказал, бассейнами. Вот прямо на площадке между домами. Аккуратное такое озеро прямоугольной формы с пологими бетонными берегами. Вдоль них, по периметру, – ровная асфальтовая дорожка. Подстриженные кустики… Война, бои гремели вокруг, дома и мир вместе с ними разваливается в клочья и низвергается в преисподнюю. А кустики вокруг бассейна ровненько подстрижены. И асфальт чист… То есть, заметно, подметён совсем недавно. Мусор на нём валялся тоже недавнего происхождения: бумаги, бутылки разбитые, тряпьё, обломки… Это уже следы нашей цивилизации, в целом общей чистоты и гармонии города, даже брошенного жителями на произвол судьбы и победителей, не нарушающих.
Отец, видевший нечто подобное в Прибалтике во время Первой мировой войны, относился к увиденному здесь относительно довольно спокойно, а вот мама смотрела на всё окружающее, как на сказку. Город имел европейское лицо. Оно было аккуратно подстрижено, побрито, причёсано, припудрено, спланировано и красиво. Это относилось не только к фасаду, но и к внутреннему содержанию. Условия личной жизни населения отличались чистотой, обширным пространством квартир и комнат, невиданной по роскоши, в понимании российских учителей с их зарплатой, обстановкой. Невозможно было по внешнему виду квартир определить профессию и род занятий их жильцов. Откровенно бедных квартир не встречалось. Разница в ценности той или иной части мебели и отделки квартир имелась, конечно. Но самая «бедная» выглядела гораздо богаче советской «зажиточной».
Неповторима была ситуация в тот год, когда советские войска входили в обезлюдевшие города с распахнутыми настежь дверями брошенных квартир. Таких «экскурсий» по обозрению любых жилищ Европа не видела на всём протяжении своей истории. Россия тоже, как и её граждане, как одетые в военную форму, так и без неё. Сравнение слишком часто оказывалось не в пользу Советского Союза. Через некоторое время появились желающие воспользоваться случаем и перебраться на Запад навсегда. Границы имели только чисто символический вид, их никто не охранял. Нельзя сказать, что советские граждане бросились в бега массово, но всё равно удар по престижу страны состоялся очевидный. И вот появилась песня… Эдакий гибрид марша с танцем. Под неё и в самом деле можно было маршировать или плясать. Но – в противоположную от Запада сторону. «А я остаюся с тобою, родная моя сторона. Не нужно мне солнце чужое, чужая земля не нужна!», – вдохновенно убеждал слушателей популярнейший в те времена певец Бунчиков. Это была одной из любимейших песен мамы и, само собой разумеется, моей.
Мама отдавала должное европейской цивилизации объективно, но немедленно и обязательно находила в ней что-нибудь такое, что понравиться ей никак не могло. Красивы и удобны были окрестные леса, по которым мы прогуливались. Мама шагала по посыпанной гравием дорожке, выложенной по краям камнями, восхищалась и говорила:
– Ну, какой же это лес? Парк, а не лес. Вот у нас в России лес так лес – настоящий. Там у нас чистая природа и красота её не тронутая… Здесь и птиц не слышно и не видно… А в России соловьи в это время поют, жаворонки в небе кувыркаются…
И запевала песню:
Между небом и землёй
Песня раздаётся.
Неисходною струёй
Громче, громче льётся.
Не видать певца полей,
Что поёт так звонко
Над подруженькой своей
Жаворонок звонкий…
– А реки?.. Что за безобразие здесь реки!? Закованы в бетон, как ландскнехты в доспехи. Мёртвые. А нашими реками залюбуешься – такие они живые и красивые. Особенно Волга. Жигулёвские горы…
И снова песня. О Волге, а потом о Стеньке Разине, об утёсе, о снаряженном стружке с Нижня Новгорода…
– Мам а мам, а почему тот добрый молодец, который призадумался, сам не прыгнет в Волгу и не утопит в ней грусть тоску свою, если уж ему так хочется? Почему он товарищей своих просит кинуть – бросить себя в Волгу-матушку? – затеребил я свою матушку в паузе между пением.
– А как ты сам думаешь, сын: почему?
– Ну, мам, я не знаю же. Потому и спрашиваю тебя. Может быть, боится сам-то… Не знаю, вобщем.
– Это проще всего сказать: не знаю. Ты многого ещё не знаешь и правильно делаешь, что вопросы задаёшь. Спрашивай побольше. Но, всё-таки, пробуй хотя бы подумать о том, чего не знаешь: вдруг и сам догадаешься. А потом можешь и спросить, чтобы проверить себя – верно ли догадался… Ну, подумал?
– Подумал, мама. Тот парень, наверное, был разбойником, как Стенька Разин, его ранили и он не мог сам броситься в реку – вот и попросил кинуть его туда.
– Что ж, Стасик, это тоже версия… Но только не правильная. Впрочем, здесь нужно просто знать, а не догадываться. Дело в том, сын, что на Руси все русские люди были православными христианами. Для них самоубийство было страшным грехом – одним из самых страшных. Жизнь, по вере христианской, дал человеку Господь Бог. Только Он и может взять её у человека. Но не сам человек вправе лишить себя её сам. Тех, кто это делал, даже не хоронили на православном кладбище возле церкви. Их закапывали где-нибудь в сторонке. И вот тот «парень», как ты говоришь, если бы прыгнул в реку сам и утонул, то стал бы самоубийцей – грешником. А если бы его утопили другие, то не было бы греха на его душе. Понятно теперь?
– Понятно… Понятно, но не понятно: ведь если бы его кинули в воду, то тогда грех был бы на его товарищах – они бы убили его, а ты сама говорила про заповедь не убивай. Как же так? И вообще своих товарищей в воде утапливать очень, по-моему, плохо и не по товарищески.
– А ведь в песне и не сказано, что они его утопили. В ней поётся только о том как грустно человеку жить на свете, когда его не любят. Так печально, что хоть в Волге топись. «Лучше в Волге мне быть утопимому, чем на свете жить не любимому!» Так что не расстраивайся – никто в песне не утонул, никто никого не утопил…
Запоминались мелодии песен и слова их, воображение создавало образы того, о чём пелось. Но только воображение: ни Волги, ни Нижнего Новгорода я не помнил. Да и помнить не мог. Уезжали мы из Нижнего холодным зимним днём, когда всё вокруг затопил сверкающий белый цвет сплошного снежного покрова. Очень хотелось увидеть и настоящий русский лес, и волжский утёс, где сидел лихой атаман, и пение жаворонка услышать над русским полем. И уже равнодушно глядел я на аккуратный, причёсанный, приглаженный, прибранный, красивый, но чужой для меня европейский ландшафт: и потому, что уже попривык, и потому, что знал – есть и покрасивее места на земле.
Подполковник Козлов время от времени посещал штаб по делам службы и, если совпадали такие обстоятельства, как ситуация в городе, цель посещения, его настроение и моё желание, то брал с собой и меня. Скучные это заведения – штабы. Занятий там мне не находилось, ждать приходилось подолгу, созерцая перед собой только стены коридорные, да занятых делами офицеров, либо снующих туда-сюда с бумагами в руках и с куревом в зубах, либо с куревом без бумаг. Занудность неимоверная расползалась по всему телу, словно холодная змея, сковывая движения. Соблазнов, как сейчас, в виде киосков и магазинов, где можно что-нибудь вкусненькое купить для ублажения, не имелось. Лет до девяти – десяти я не только не посещал ни одного магазина, но даже и не видел их. В том же Штеттине не могу вспомнить ничего, что бы могло ассоциироваться во мне с магазинами, хотя они там где-то, возможно, имелись. Не может ни один город без магазинов обойтись. В то время они не работали, но мы не видели даже неработающих. Мы, надо понимать, – наша доблестная компания… Впрочем, возможно, и видели, но, не имея никаких понятий о том, что представляет собой магазин, даже не догадывались о том, что, собственно, перед собой видим.