— Говорил вам, сдавайте по акту насосную! Не хотели. Так вот и держитесь! Мы свою службу знаем, а вы почему не знаете?
Лысоватый чернявый турбинист с золотыми коронками страстно выговаривал:
— Не согласен! Мне трояк? Не согласен! У меня электрик всю неделю в ногах путался! Ему и втыкайте!
Молоденький вихрастый электрик наскакивал с блокнотом:
— Неправда! На нас не валите! Здесь картина видна, абсолютно! Здесь документы! Хватит нам туфту подносить! Здесь все нарисовано, абсолютно!
Люди, впервые вкусившие истину, откликались на нее громогласно, проверяли ее и судили, отрицали, настаивали. Казалось, все в ссоре со всеми. Истина, пройдя через каждого, в каждом прожив отдельную яркую жизнь, снова сливалась, становилась всеобщей. Эта истина могла быть трагической. Могла говорить о крушении. Но она была истиной. Те, кто ее познал, получали возможность действовать. Возможность спасать и бороться. Возможность избежать катастрофы. Иллюзия, заслонявшая истину, и была катастрофой. Ложь управления сводилась к тому, что управлялся мнимый объект, мнимый, склеенный из картона реактор, расцвеченный гуашью и темперой. А истинный, из урана и стали, отключенный от рычагов управления, уже сжигал замедлители, взрывал оболочку, крушил трубопровод с паром — подымал на дыбы всю громаду атомной станции, громаду государства и общества. Изрыгал в небеса раскаленное ядовитое зарево.
Фотиев наблюдал и фиксировал. В нем все напряглось, обострилось. Мысли, зрение, слух. Сбывались его предсказания. Доказывались его теоремы. Оживали его чертежи. Действовал, работал его социальный двигатель. Два этих хора, враждебный и дружественный, два расчлененных потока, циркулировали в ожившей машине. Были задуманы при ее проектировании, двигали ее и крутили.
Среди недовольных шел процесс разрушения. Распадались репутации и ронялись престижи, добытые в неразберихе и хаосе с помощью трескучих слов, потаенного лукавства, сговора и протекции, открытого давления и силы. Непомерно высокие оклады и легко приобретенные премии. Скорое продвижение по службе, ордена и значки депутатов. Льготы на квартиры, дачи и поездки за границу. Устройство детей в институт и почетные пенсии. Накопленное, передаваемое по наследству богатство. Вот над чем нависла опасность, что осветили экраны. И оттуда — Фотиев это чувствовал — ему угрожали, хотели его изгнать.
В другой половине, там, где его принимали, — там были изнуренные люди, запутанные и сбитые с толку, век тянувшие лямку, отупевшие от выговоров и взысканий, всегда на третьих ролях. От стройки к стройке, от пуска к пуску делали свое дело, кто по совести, кто по привычке, забыв о постах и наградах. Просто кормили семью и одновременно пускали станции. Среди этих людей вдруг возникло прозрение. На экранах, как в зеркалах, они себя увидали. Умелыми, смышлеными, дельными, достойными первых ролей, достойными благ и наград, которые у них отбирали другие.
Стройка была упрощенной моделью общества, в котором начиналась реформа. «Вектор» для этой стройки был началом реформы. Началом той революции, совершаемой не через восстание народа, а сверху, из центров власти, внедрением новых идей.
Его «Вектор» был революцией. Крохотной каплей, сохранявшей закон океана.
— Ну нет, друзья, так дальше не пойдет! Вы нам башку проклюете! — опять, как в начале, раздался тонкий, петушино-радостный возглас.
И все вдруг умолкли. Перенасытились, перегрузились страстями. Молча смотрели один на другого, стремясь угадать — кто свой, кто чужой. Хотели понять то новое, незнакомое качество, в котором вдруг все оказались.
— Товарищи, — нарушил тишину Горностаев. И Фотиев, как ни был взволнован, уловил волнение другого. — Теперь, когда мы ознакомились с методом, попробовали его, так сказать, на вкус и на цвет, нам надлежит подумать и высказаться.
Фотиев слушал стук своего сердца. Ждал приговора. Обоим — себе и «Вектору».
Он думал: если «Вектор» отвергнут, будет отвергнут не только он, Фотиев, но надежда и труд друзей, снарядивших его в дорогу, оснастивших «Вектор» теорией, системой глубоких знаний, связавших его с экономикой, социальной наукой, политикой. С пробудившимся в народном сознании творчеством, в котором рождались открытия, одолевались заблуждения, прокалывались застарелые тромбы. Огромная, утомленная, нуждавшаяся в новом дыхании страна рассылала весть о своем пробуждении. Он, Фотиев, и был тем гонцом, что пробрел сквозь туманы и бури, добрался сюда, к этим усталым, жаждущим истины людям, донес до них свою весть, свой «Вектор».
— Итак, товарищи, кто хочет выступить? Вы, Виктор Андреевич? Пожалуйста, слово Лазареву!
Лазарев выступил взвешенно. Гладко. Выбирал выражения так, чтобы не задеть Фотиева, а напротив, подчеркнуть к нему уважение.
— Мы все истосковались по новому, — говорил он. — Устали от рутины. Ждем новинки. В управлении нам, как воздух, необходимы новые принципы. Предлагаемый нам метод весьма интересен. Но в данном случае нам следует воздержаться от внедрения предлагаемого метода. Он недостаточно проработан и, пожалуй, слишком наивен. К тому же вносит в нашу запутанную деятельность дополнительную путаницу. Согласитесь, мы едва сейчас не перессорились! Мы все окажемся в ссоре, считая свои пятерки и двойки. Я бы предлагал воздержаться от внедрения, а, несомненно, одаренному автору опубликовать свой принцип в виде статьи в «Вопросах экономики», например. Сослаться, в частности, и на наш опыт, который, как мне кажется, был ему полезен.
Сел, довольный собой, веря в неотразимость своих аргументов. А Фотиев опустил глаза, боялся обнаружить их выражение. Думал: это противник, утонченный, умный, схвативший на лету суть «Вектора», пробитый его стрелой, выдирающий из себя его острие, его молнию, отводящий ее в землю.
Фотиеву казалось: если «Вектор» будет отвергнут, будут отвергнуты все работники, дарившие ему крупицы своих озарений, желавшие устроить свой труд по правде, во благо себе и другим, всей бессчетной артели, работающей на заводах и стройках. Как на той буровой, где бригада бурильщиков среди слепящих снегов, черня их гарью и копотью, шла к нефтяным пластам. То опаздывали вертолеты со сменной вахтой, то не хватало корундов, то кончалась солярка. Он занимался расчетами, появлялся у грохочущей башни, красной от полярного солнца, тусклой и синей от звезд. Она, буровая, яростные лица бурильщиков глядели сюда, в эту комнату, ждали, что станется с «Вектором».
— Вам, кажется, пять баллов поставили! Вы у нас отличник, пай-мальчик! — Горностаев приглашал Накипелова. — Прошу вас, Анатолий Никанорович!
— Ну что здесь много разглагольствовать! — Накипелов в своем обычном грубо вязанном свитере, напоминавшем кольчугу, топтался, недовольный тем, что приходится отвлекаться на пустяки. — Мы не дурни, все понимаем! Если сегодня рабочему человеку дать, что он требует, если не дергать его по мелочам, то он выполнит любую работу, японскую, американскую. По-моему, все эти заумные методы при скверной базе — одна болтовня! Я лично против этого самого «Вектора»!
«А вот это друг, — думал Фотиев, не обижаясь, доверяя большому, похожему на лесоруба человеку, отринувшему его. — Он-то не знает, что друг, а я знаю! Поймет мой «Вектор» — и станем друзьями!»
И тут же испугался этого второго, сложившегося с первым отрицания. Мучился, ждал приговора. А вместе с ним ждали его и те давнишние мужики-комбайнеры, с которыми работал на целинной жатве, худые, черные от усталости, от неразберихи, от райкомовских директив и накачек, от позднего, огромного, уходящего под снег урожая. Колотились днем и ночью на мостике, ворочали штурвалы, добывая из метели пшеницу. И он, Фотиев, трясся в кабине хлебовоза, глядел, как из переднего самосвала сквозь щели льется на дорогу зерно. Страдал от бессилия, от окружавших его повсюду прорех, сквозь которые утекали человеческий труд и богатство. Теперь, в этот час, комбайнеры смотрели на него, здесь сидящего.
— Давайте, Менько! Вас послушаем! — покровительственно, с неуловимым оттенком господства приглашал и одновременно приказывал Горностаев.
— Оригинально… Несомненно… Но, конечно, нужно еще проверять… Однако я усматриваю возможность пользы. Конечно, любая идея при встрече с реальностью искажается, деформируется. Но не следует сплеча отвергать! Нам нужны идеи! Как воздух!.. Иначе задохнемся! — И он сел, красный, задыхающийся, с выпученными глазами, похожий на глубоководную рыбу. Будто и впрямь не хватало ему здесь кислорода и он был не в своей стихии, не в своей воде.
«Друг, но робкий, слабый», — жалел и прощал его Фотиев. Помнил его утреннее появление в вагончике, его восторг, признание в любви. Не мог понять природу поразившей Менько болезни, природу его робости, страха.
Те несколько месяцев, что пришлось проработать на оборонном авиационном заводе. В просторном цеху под лучистыми перекрестьями свода стояли перехватчики. Один зарождался, сшивался из продольных и поперечных шпангоутов, был не самолетом, а набором колец и линий, контуром, намеком на самолет. Другой обрастал обшивкой, в визге алюминия, в стуке заклепочных аппаратов, с жерлами черных сопел, еще пустой, без начинки — легкая оболочка машины. Третий, утяжеленный двигателями, топливными баками, приборами, в мерцании стекол, в шевелении рулей и закрылков был самолетом. И последний, сияющий, белый, как кусок драгоценного льда, ждал, когда раскроются ворота цеха, он вырвется на свободу, и небеса, океаны, кромки континентов возьмут его к себе, впишут в грозную борьбу, развернувшуюся в мировом пространстве.