В принципе буква отличается от звука именно тем, что она непреходяща. Мишель Фуко обратил внимание на целую мифологию звука, возникающую из "озвучивания" алфавитов, фонетизации письма в начале XIX века. Звучащая буква в таком контексте предстает в виде "чистой поэтической вспышки, исчезающей без следа и не оставляющей после себя ничего, кроме на миг повисающей вибрации". Так понятый звук противостоит письму, предполагающему "скрюченное постоянство тайны внутри видимых лабиринтов" (Фуко 1966: 298). Мгновенная визуализация звука, как это описано у Гюго, -- это неожиданное преобразование искусственного (письма) в природное (звучание) (об этом см. Киттлер 1990: 3--36). И это преобразование целиком лежит в диаграмматической сфере напряжений. Диаграмма отмечает путь буквы к Богу.
Левкипп и Демокрит утверждали, что атомы рознятся между собой "строем", "соприкосновением" и "поворотом". И для демонстрации этой доктрины они прибегли к примеру, почерпнутому из алфавита:
"..."Строй" -- это очертания, "соприкосновение" -- порядок, "поворот" -- положение; а именно А отличается от N очертаниями, AN от NA -- порядком, Z от N -- положением" (Аристотель 1975: 75, 985Ь, 15--20).
114
Z отличается от N не только положением, но энергетическим строем своего ритма. В первом случае абрис буквы строится как зигзагообразное падение, во втором случае как искривленное движение по горизонтали. Буквы, понятые как атомы, как природные энергетические единицы, становятся диаграммами. Жан-Франсуа Лиотар видит главное различие Z от N в изменении точки зрения на них, в организации пространства чтения (Лиотар 1978: 212--213), то есть, в конечном счете, в лабиринтной структуре как структуре напряжения.
Диаграмматически разрешаемое противоречие между синхронностью письма и диахронностью речи воспроизводится в романе Гюго на другом уровне как противоречие между повествованием, линейностью, маршрутом и панорамным пространством репрезентации (видом, планом, картой). Сложность технических проблем, с которыми столкнулся писатель, связана с невозможностью передать "вид" с помощью синтагматически построенного, линеарного словесного текста. Оппозиция карты и маршрута (а карта исторически рождается как абстрагирование маршрутов) в литературном тексте выстраивается в иную оппозицию: письма как процесса и письма как существующей на бумаге графемы, письма как движения и письма как его следа. Писание, движение пера может быть уподоблено маршруту, исписанный лист -- карте. Вальжан движется как "маршрут" письма по уже исписанному тексту города.
С легкой руки Делеза и Гваттари противопоставление карты и маршрута вошло в арсенал постмодернистского теоретизирования. Делез -- Гваттари категорически высказываются за карту против маршрута, карта для них-"ризома", структура, противостоящая "закрытости подсознания на самого себя", якобы выраженной в маршруте (Делез -- Гваттари 1987: 12). Вслед за ними американский марксист Фредерик Джеймисон повторил ту же оппозицию, провозгласив построение карт (mapping) одной из основных стратегий постмодернистской культуры (Джеймисон 1991: 51--52). Мне, однако, представляется, что прокладывание маршрутов и картографирование местности практически неотделимы друг от друга.
Мишель де Серто предложил различать место как синхронную кристаллическую структуру и пространство как локус пересечения маршрутов, как "практикуемое место" (Де Серто 1980: 208--209)24. Мерло-Понти различал "геометрическое пространство" и "антропологическое пространство" (Мерло-Понти 1945: 324--344). Казалось бы, литература может воплотить геометрическое пространство только через его антропоморфизацию -- маршрут персонажа, движение письма. В действительности антропологическое и геометрическое пространство при всей их нерасторжимой связи между собой едва
__________
24 Об оппозиции "карта/маршрут" см также Марен 1973: 257--290
115
ли пересекаются. Карта невозможна без маршрутов, но никакое множество маршрутов все-таки не составляет карты.
Гюго придумывает для объединения синхронного и диахронного срезов свою собственную эксцентрическую стратегию. Он пускает Вальжана в изменяющееся пространство, создающееся перелистыванием карт. Само геометрическое пространство диахронически движется, переставая быть чистой топографией и становясь историей. При этом история возникает через напряжения несовпадающих линий, деформированных контуров, через напряжение диаграмм.
Напряжение это, однако, трудно поддерживать, и у менее экстатических авторов оно постоянно разрешается в пользу наррации, истории, линейности. Описание вида, карты постоянно переходит в описание истории города. Историография заменяет географию. Александр Дюма приглашает читателя посетить катакомбы и вводит его за собой в подземелье:
"И мы вошли. Я испытываю сильное искушение дать короткий исторический очерк катакомб, но я предпочитаю показать сначала следствие, а потом причину. Итак, сначала я дам описание катакомб, такими, как я их увидел" (Дюма б.г., т. 4. 53).
И что же следует за этим предупреждением? -- Подробнейший очерк истории катакомб. Описание неизбежно сползает в историю
Вспомним Вальтера Беньямина, мечтавшего начертать собственную био-графию как карту. В "Берлинской хронике" имеется загадочный фрагмент, связанный с этим намерением:
"...Я думаю о парижском полдне, в который меня посетило прозрение, подобно вспышке озарившее мою жизнь Глав а 4 ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ: РАЗЛИЧИЕ И ПОВТОРЕНИЕ
"Если бы снять с груди и с плеч моих тяжелый камень, если бы я могла забыть мое прошлое!"
А. П. Чехов. "Вишневый сад"
""То, что было" -- так называется камень, который она не может катить"
Фридрих Ницше. "Так говорил Заратустра"
1
Мишель Фуко заметил, что "лабиринт связан с метаморфозой" (Фуко 1992: 112). Минотавр, находящийся в его сердцевине, -- воплощение трансформации, тератологического сдвига. Между тем блуждания Жана Вальжана по подземному лабиринту не вписывают в его тело какой-то деформации, уродства. С его телом происходит нечто иное. Оно как бы растворяется в хитросплетениях подземных ходов, которые становятся его вторым телом, его пространственным двойником. Рильке писал о голландских поселенцах в Ворпсведе как о людях, у которых кожа растянулась и стала "велика лицу словно разношенная перчатка" (Рильке 1971: 67) (см. главу 2). Лабиринт для Жана Вальжана -- эта такая растянутая кожа, в которой потерялось его тело. Все трансформации происходят с лабиринтом, который накладывается на другие лабиринты, чертит диаграммы, соединяет разные слои времени. Лабиринт в "Отверженных" связан с метаморфозой не в том смысле, что он трансформирует помещенное в него тело, а в том смысле, что он сам есть метаморфическое тело.
Лабиринт -- это пространственное образование. Но потому, что он вытянут и запутан, потому, что опыт существования в нем -- это опыт отчаяния и безысходности, в его пространство вписывается ощущение времени. Осип Мандельштам как-то сравнил век с барсучьей норой, в которой человек
"живет и движется в скупо отмеренном пространстве, лихорадочно стремится расширить свои владения и больше всего дорожит выходами из подземной норы" (Мандельштам 1991, т. 2: 272).
118
Кафкианская нора преобразуется у Мандельштама в образ времени.
Движение по лабиринту дается как долгое движение, как испытание терпения, способности завершить блуждание. Оно поэтому двояко с точки зрения опыта времени: с одной стороны, это переживание длительности, с другой стороны-- приостановка времени. Темнота, нарушение линейности бесконечным рядом разветвлений создают странное сочетание "длительности" и "атемпоральности". И то и другое вписывает трансформацию в тело. Время изменяет черты лица и осанку, но таким же свойством обладает временной провал, отсутствие. Поскольку провал дается как "перерыв" во времени, как атемпоральность, он может быть репрезентирован только телесной метаморфозой. Метаморфоза лабиринта, вписанная в диахронию карт и планов города, может проецироваться на человеческое лицо.
В своем фильме "Камень" (1992) Александр Сокуров работает именно на материале атемпоральности, репрезентированной в деформациях. Атемпоральность в данном случае задается как смерть главного героя фильма и последующее его оживление. "Оживленный" герой-- Антон Павлович Чехов возвращается из небытия, чтобы провести ночь в своем ялтинском доме, сбереженном для него музейными хранителями.
...Ночной сторож, обходя полутемный музей, обнаруживает некого человека, сидящего в ванне. Чехов наслаждается омовением, и его возникновение из воды буквально подменяет собой рождение (сторож в конце концов берет его на руки и выносит из ванной, как ребенка). Смерть героя делает возможным изображение его возвращения как рождения. Небытие, разделяющее исчезновение Чехова и его возвращение, тем самым как будто отрицается. То, что кажется повторением, одновременно является и началом. То же, что кажется началом (рождением), -- не что иное, как повторение.