Прежде чем двинуться далее, припомню еще кое-что из того, что и по сей день меня волнует, и мысленно попытаюсь – чего въяве не желал бы никак помолодеть, беседуя с тобою. Ты помнишь, верно, как в то цветущее время, на заре нашей жизни, что провели мы в учении и удовольствиях, отец мой и твой дядя, бывшие тогда в нашем теперешнем возрасте, приехали, по обыкновению, в упомянутый мною городок Карпантра. Л приехав, дядя твой тотчас был охвачен желанием, чему, я думаю, и слава и близость содействовали, увидеть тот знаменитый источник вблизи Сорги, который, если дозволено перед столь близким другом похвастать, потом стихи мои еще более прославили. Тут и мы загорелись пылким ребяческим желанием отправиться туда же, а поскольку сочтено было небезопасным доверить нас лошадям, то к каждому из нас приставили слугу, дабы, сидя позади, и лошадей направлял он и нас. Так, умолив лучшую и самую любящую из матерей, мою по крови и общую по чувству, взволнованную и трепетавшую за нас, тронулись мы в путь под надзором мужа, чье имя ты носишь и к чьей учености и славе с лихвой прибавил собственную и воспоминанье о коем полнит мою душу радостью. Когда же прибыли мы к источнику, потрясенный удивительной красотою тех мест, погрузился я в детские свои мечтания и сказал себе так: "Вот место, природе моей наиболее соответственное, кое, ежели удастся, предпочту я великим городам!" Про себя произнес я тогда то, что, возмужав, пытался доказать делом всякий раз, когда завистливый мир оставлял меня в покое. Многие провел я там годы, и пусть течение их нередко прерывалось тяготами и заботами, а все же такой безмятежностью и покоем наслаждался, что, раз познав, чтб есть истинное счастье, лишь время, проведенное в Сорге, считаю жизнью, все остальное мучением.
Так жили мы, душою неразлучные, но занятиям предавались различным, ибо ты к спорам стремился и шумным собраниям, я же – к досугу и сельской тишине. Ты в вихре общественной жизни искал заслуженных почестей, которые удивительное дело – на зависть другим преследовали меня, с презрением в глубь лесов от них бежавшего. Зачем стану описывать тишину полей, неумолчное журчание прозрачной реки, мычание коров в долинах и пенье птиц, дни и ночи заливающихся на ветвях? Знакомо тебе все это, и ежели сейчас не можешь ты последовать за мною, то все Же охотно спешил ты сюда, словно в спасительную гавань, всякий раз, когда мог скрыться от городской сутолоки, но, увы, нечасто это случалось. Сколько раз в полях одного меня тьма заставала! Как часто летом подымался я средь ночи и, один, не тревожа объятых сном домочадцев, уходил, помолившись, то в горы, то в поля, освещенные яркою луною! Сколь часто в ночные часы без спутников входил я с трепетным восторгом в громадную пещеру у источника, куда и днем-то с людьми зайти страшно! Ежели спросят о причинах подобной отваги, то ведь не боюсь я ни духов, ни привидений, волков на этой равнине не видывали, а людей здесь нечего страшитеся. Пастухи в полях, рыболовы, бодрствующие у реки, одни с пением, другие в молчании, все они пеклись обо мне и всячески угождали, ибо знали, что их и всего того края господин не просто друг мне, а любимый брат и отец.
Повсюду лишь доброжелателей я встречал, ни единого врага. И, размышляя об этом, – помню, и ты со мною соглашался, – убеждал я себя, что, весь круг земной потряси война, сие место мирным останется и безмятежным. И этому, полагал я, почтение и в особенности близость святой церкви споспешествуют А сверх того и бедность, беспечная презрительница оружия и алчности. И что же? Поразишься, когда узнаешь. При мне еще стаи пришлых волков принялись резать стада, врываясь в самый городок и повергая в трепет перепуганных жителей, и, я думаю, что не просто бедствие это было, но и знамение, предвестие волков вооруженных, что должны прийти следом. Ибо вскоре после того, как я уехал, гнусная шайка бесстыдных разбойников всю округу обшарила и разграбила, пользуясь неопытностью жителей, а чтоб награбленным благочестиво почтить защитницу воров Лаверну, на самое Рождество Христово ворвалась в беспечное се ление и, унеся, что возможно, остальное предала огню. Огонь пожрал тот скромный приют, откуда с презрением взирал я на богатства Креза. Уцелела после пожара старая кровля: спешили не честивцы! Книги, что оставил я, уезжая, сын моего управляюще го, давно уже подобное предрекавший, снес в крепость, ее сочли разбойники неприступной и ушли, не зная, что безлюдна она и беззащитна.
Так, сверх чаяний, вырваны были книги из свирепой пасти, не допустил Господь, чтобы очутилась в столь грязных руках добыча столь благородная. Ныне лишь тень прежнего Во клюза обретешь в сих тенистых приютах. Для воров и разбойни ков ничего нет укромного, ничего удаленного, ничего тайного: всюду проникнут, все увидят, все обшарят. Нет твердыни, нет благословенного уголка, до коего не добрались бы разнузданное корыстолюбие и вооруженная алчность. Но так милостив ко мне Господь, что, когда думаю я о нынешнем Воклюзе и вспоминаю прежний, не верю, что тот самый это край, где, беспечный и одинокий, ночами бродил я по горам. Однако, принявшись говорить уже не о бедствия Воклюза, а о сладостном моем уединении, скажу я, быть может, много лишнего. Сравнивая прежнее и нынешнее, чтоб очевиднее сделать перемены, нарушил я порядок, но вернусь к моему рассказу!
Через четыре года после возвращения в Болонью, с мужем. коего много и часто, не менее, чем следовало, я восхвалял, побывал я в Тулузе, на берегах Гаронны и в Пиренеях, нередко под хмурыми небесами, но в обществе неизменно безмятежном. И о них могу сказать лишь то же, что о прочих. И Гасконь, и Тулуза, и Аквитания, по имени те же, на деле так изменились, что, кроме вида, ничего в них прежнего не осталось. Вернувшись, устремился я еще через четыре года в Париж, влекомый юношеской любознательностью. А по пути туда и на возвратном – так сильно пыл юности подстрекает – побывал я во всех уголках королевства, и во Фландрии, и в Эно, и в Брабанте, и в ближней Германии. А вновь побывав там недавно, с величайшим трудом узнавал я немногое из прежнего, видя богатейшее некогда королевство лежащим во прахе и почти ни одного дома вне стен, крепостных или городских, не найдя. Об этом рассказал я подробно в письме к почтенному старцу Пьеру де Пуатье, коий вскорости умер, и лучше для него было бы умереть еще раньше. Где прежний Париж, многим молве и хвастовству жителей обязанный, но все же несомненно великий? Где же толпы школяров, где рвение к наукам, где веселье, где достаток горожан? Ныне не споры слышны там, а шум схваток, не книги, а груды оружия виднеются, не речи раздаются, а выкрики часовых и грохот таранов, поражающих стены. Прекратились охотничьи забавы, стены сотрясаются, леса погружены в безмолвие, и в самих городах едва ли безопасно.
Покой, казалось, основавший там свое царство, навеки сгинул, и никогда еще стольких опасностей, никогда менее спокойно там не бывало. Кто, я спрашиваю, предсказал бы, что могущественный и непобедимый король французский не просто побежден будет, но брошен в темницу и лишь за громадный выкуп отпущен на свободу? Впрочем, виновник зла делает само зло терпимым: король королем, пусть неравным ему, был захвачен. Всего плачевней то, что король и сын его, ныне царствующий, возвращаясь на родину, схвачены были и принуждены замиряться с разбойниками, дабы по собственным землям в безопасности продолжить путь. Кто, повторяю, в счастливом этом королевстве мог не только помыслить о подобном, но, скажу более, во сне увидеть? Как в это потомки поверят, ежели когда-нибудь – переменчивы судьбы людские! – к прежнему состоянию вернется королевство? Ведь даже мы не верим, хоть сами видим.
Через четыре года, воротившись из первого своего путешествия по Франции, впервые побывал я в Риме. И тогда, и еще ранее не был он ничем иным, нежели тенью и подобием Рима древнего. Нынешние руины – прежнего величия свидетельство, но до сей поры под сим благородным пеплом тлели еще угли, теперь же потухли они и остыли. Был там, подобный возрожденному из праха Фениксу, достойный старец Стефано Колонна, о коем я говорил уже,,отец доброго моего покровителя и глава славной своею знатностью и великими несчастьями семьи: его и семью его восхвалял я часто и никогда восхвалять не устану; были и иные, кто хоть дорожил родными развалинами. Ныне таких ни там, ни еще где-либо не осталось.
Еще через четыре года посетил я Неаполь, и хотя после частенько и в Рим я и в Неаполь наезжал, все же именно первые впечатления остаются в душе. Тогда Роберт был королем Сицилии, а вернее, всей Италии, а еще лучше сказать – был он королем.среди королей. Жизнь его счастьем была для королевства, смерть же – погибелью. После отъезда моего прожил он недолго. И если запрещает иногда небо спешить надвигающимся уже бедствиям, то едва ли приходилось кому-нибудь умирать более своевременно; подобная смерть мне высшим счастием жизни представляется. На четвертый год (так жизнь моя на четырехлетья делилась) вернувшись в Неаполь, куда не вернулся бы, когда б приказ папы Клемента меня к этому не понуждал, увидал я и стены, и улицы, и море, и гавань, и окрестные холмы, и вдали виноградники Везувия и Фалерна, и Капри, и Прочиду, и Искью, волнами омываемые, и Байи, дымящиеся зимой; не нашел лишь знакомого Неаполя. Зато прозрел начала множества зол и ясные признаки надвигающихся бедствий, коих, к скорби своей, оказался столь правдивым пророком. Предчувствия свои не только словами, но и пером я запечатлел тогда, когда гремел уж гром судьбы, но еще не сверкали молнии. Все это вскоре исполнилось, и многое еще сверх того, так что, сколь ни, были ужасны мои пророчества, все бесконечная чреда зол превзошла. Оплакать их много легче, нежели исчислить.