Вот уже третью такую «русальную» неделю, третью весну проводит в Гадяче молодая пани гетманова, боярыня Брюховецкая, которую мы видели еще княжною Долгорукою в кремлевском дворце, в мастерских царицыных палатах, вместе с боярынею Морозовою, княгинею Урусовою и маленькою царевною Софьюшкою. Третье лето боярыня Брюховецкая живет в Украине, слышит и веселые, и тоскливые украинские песни, видит и приветливые, и сумрачные лица этих черкасов и черкашенок, эти черные чубы и усы, эти чернявые, увитые лентами и цветами красивые головки и все тоскует по своей родной сторонушке, по хмурой, но дорогой ей Москве белокаменной.
Недавно муженек ее, гетман Иванушко, «с великим поспешением» выступил в поход с казаками, а куда, против кого, она не ведает: не то против татар, не то против поляков, не то против Дорошенка. Уж этот ей Петрушка Дорошонок-вор! Почему-то она давно не любит его и боится. Должно быть, он недоброе что затевает против матушки Москвы и супротив его царского пресветлого величества… А что-то на Москве делается? Говорят, что был там собор и на нем патриарха Никона с престола низложили, а черкасские люди на Москву за это серчают: сказывают, что его низложили неправедно, по злобе бояр. И за то черкасские люди серчают, что с Москвы приехали писчики перепись делать на Украине да всех в московское тягло записывать.
— А ты, матушка боярыня, все по муженьку, по боярину Иван Мартыновичу убиваешься? Полно, родная, погляди, как вон люди веселятся, — говорила старая няня Ак-сентьевна, которая не хотела расставаться с своей боярышней и вместе с нею оставила родную Москву для этой постылой черкасской сторонки. — Такое уж его ратное дело, матушка… А побьет, погромит этих татар да поляков и к тебе, голубушке, воротится.
— Да я, няня, по Москве соскучилась, — отвечала молодая гетманша-боярыня. — Легко сказать, третий год не вижу родной стороны… Хоть бы собачка с родимой сторонушки прибежала.
— И-и, родная! Что об Москве-то убиваться! Что там? — утешала ее старуха, а у самой тоже сердце щемило. — Одне смуты топерево на Москве и по всей московской земле стоят… Гонцы вон сказывают, и не приведи бог!.. Никона патриарха посхимили, протопопа Аввакума заслали, сказывают, туда, куда ворон костей не занашивал… И стала на Москве шатость; не знают люди, как и молиться, как и метания в церкви творить… И просвиры, матушка, сказывают, уже не те ноне пекут, все по-новому, по-хохлацкому, сказывают… А на Дону, сказывают и по Волге воровские казаки царским воеводам дурно чинят: проявился у них, сказывают, воровской атаман, по прозванию Стенька Разин; так его, мать моя, и пуля не берет: в его это стреляют, а он пули рукой хватает да назад пущает. А коли ему нужно через воду плыть, так он, собачий сын, расстелет это зипун, сядет на ем и поплыл по морю, словно бы на корабле.
— А все же на Москве, няня, лучше, чем тут, — не унималась молодая боярыня.
— И-и, родная! А ты-ко послушай, как оне, черкашенки-то, песни свои играют, ишь голосищи какие! И в Москве таких не сыскать… А вон как оне кружатся-то, плетень, что ли, заплетают, вона короводы как водят, девчаты да паробки, видный народ… Смотрит-ко, смотри, матушка; а вон и наши парни, стрельцы молодые, туда же, в коровод, затесались, то-то дело молодое, веселое…
Дом гетмана Брюховецкого в Гадяче, гетманской временной резиденции, расположен был на возвышенности, недалеко от берега Псела, и фасом выходил на эту небольшую, но живописно текущую среди зелени речку. К большому деревянному гетманскому дому, осененному стройными тополями, примыкал сад, тянувшийся по скату и густо заросший ветвистыми, с серебряной листвой, тополями, дубом и липами. В густой листве искрились золотом на солнце и высвистывали золотистые иволги. Иногда, как бы нечаянно или ошибкой, начинала гугнеть кукушка, но тотчас же срывалась с голоса и кончала крикливым и хриплым говорком. Звонко кикали над вершинами копчики, гоняя от своих гнезд сорок и галок. Пустельга пряла в высокой, прозрачной синеве своими подвижными крыльями и разом срывалась в траву, завидя добычу. Пчелы усердно работали и гудели в ветвях развесистой липы.
Под одной из таких лип, у ствола которой разостлан был богатый персидский ковер, на деревянном резном кресле сидела молодая гетманша и вышивала золотым бисером и мелким жемчугом кисет для своего мужа, а старая нянька, повязанная платком, сидела на ковре и вязала свивальник: ее молодая боярынька была если еще не на сносе, то все-таки уже с заметным спереди округлением. Внизу, перед глазами у них, по берегу Псела двигались или неподвижно сидели на траве живописные группы гадячской молодежи. Шли «русальные» игры под звонкий смех и пение десятков молодых женских голосов, которым иногда вторили, передразнивая их, голоса мужские:
Проводили русалочки, проводили,Щоб вони до нас не ходили.Да нашего житечка не ломили,Да наших дивочок не ловили.
Свежие, чистые, сильные голоса разом обрывались, потому что выходило какое-то замешательство. Молодой, с русыми кудрями, стрелец погнался было за круглолицей, утыканной цветами дивчиною, настиг было ее, звонко хохочущую и звонко звенящую монистами, у самого хоровода, но та его разом оборвала.
— Геть, москалю! Одчепись! — протестовала она, защищаясь кокетливо, когда стрелец хотел дать волю своим московским рукам. — Жартуй с своею московкою.
Последовал дружный хохот. Все девчата, перестав петь, вооружились против стрельца, швыряя в него травой и цветами.
— Женихайся с своими товстопузыми московками! — смеясь, кричали ему.
— Да московки, девыньки, далече, где ж их взять! — оправдывался стрелец.
— Геть, геть, поганый!
Стрелец, почесывая затылок, удалился, тем более что ближайшие парубки поглядывали на него не особенно дружелюбно.
Солнце, спускавшееся к западу, играя на раскрасневшихся лицах дивчат и на целых горстях цветов, украшавших их головы, кидало длинные двигавшиеся тени на воду. Хохлята, роясь у воды в песке, оглашали воздух своим пением:
Савка-булавкаПокотив булкуТа вбив курку.Положив на столи:Дивитеся, москали.
— Явдохо! Явдохо! Чи не тая русалка у тебе на городи бут поила? — кричал Остап Прудкий, указывая на гетманского козла, которого дразнили дети, а он становился на задние ноги и тряс бородою.
— А то ж вона: може, и тебе таки русалки лоскотали, а ты их, пьяненький, мацав, — отрезала Явдоха Танцюрчиха.
Опять взрыв хохота, который прекратился только тогда, когда к берегу Псела потянулась из города процессия старух и молодиц с ковшами и черепками в руках. В ковшах и черепках было молоко. Старухи и молодицы, макая в молоко пучками полыни, кропили вокруг себя дорогу, по которой шли. Это они задабривали молоком русалок: когда по тем местам, которые в русальную неделю окроплены молоком, будут ходить коровы, то русалки не станут ни портить их, ни доить.
— Ох, матушки! Никак нам бог гостей посылает, — радостно сказала старая няня гетманши, отеняя ладонью глаза и вглядываясь в приближавшуюся группу прохожих с котомками за плечами.
— Где, где, няня? — встрепенулась молодая боярыня, бросая работу и мгновенно покрываясь румянцем.
— Да вон идут к нашему двору.
Действительно, берегом, по которому мимо гетманского двора пролегала большая дорога, двигалась группа богомольцев. Их можно было сразу узнать по длинным палкам в руках, по буракам и тыквенным кубышкам у пояса и по котомкам за плечами. В группе виднелись старики и молодые парни, а больше всего бабы и девушки. Все они смотрели загорелыми, запыленными и усталыми. Ноги, обутые в лапти, с трудом передвигались.
— Беги, нянечка, голубушка, заверни их к нам, — видимо волновалась боярыня, — это наши московские страннички, я вижу.
Старуха торопливо пошла навстречу прохожим. Она издали махала им рукой и кланялась.
— У-у! Москали в лаптях! — кричали хохлята с берегу, завидя прохожих.
Брюховецкая торопливо, насколько позволяла ей это ее «непраздность», пошла к дому, чтобы встретить странничков, и притом странничков с родной стороны. Стрельцы, стоявшие у ворот гетманского дома и издали любовавшиеся «русальными» играми хорошеньких «хохлаток», также радостно приветствовали своих запыленных земляков и землячек. «Давно ли с Москвы? Что там делается, в Расеюшке-матушке, все ли здорово? Как крестятся? Не тремя ли персты? Как схимили Никона патриарха?» — слышались вопросы. Страннички наскоро отвечали, и что «с Москвы давно, как реки прошли», что теперь идут «от угодничков, из Киева», а насчет креста и Никона «и-и! и не приведи бог!»…
А с берега широким потоком лилась чуждая московскому уху мелодия:
Перед воротьми долина,А в той долини калина,Ой там Ганочка гуляла,Жемчуг-намисто бирвала…
Богомолки и богомольцы, ведомые старою нянею, у которой от удовольствия даже морщины сгладились и щеки покраснели, гуськом взошли на галерею с навесом, примыкавшую к гетманскому дому, и низко кланялись гетманше, которая встречала их со слезами радости на глазах.