хорошо.
— Да. Мы было испугались. Сказать вождю?
— Я подумаю, — сказал Три Корзины. Он ушел. Вестник присел на корточки и опять стал рассказывать про негра. Три Корзины вернулся. — Вождь говорит, что это хорошо. Возвращайся на свой пост.
Вестник исчез в темноте. Все расселись на корточках вокруг носилок; потом заснули. Около полуночи негр их разбудил. Он вдруг стал кричать и разговаривать сам с собой; голос его громко и четко доносился из мрака. Потом он замолчал. Рассвело; белая цапля, хлопая крыльями, медленно пролетела по желтому небу. Три Корзины уже не спал.
— Теперь пойдем, — сказал он. — Уже наступило сегодня.
Двое индейцев вошли в болото, с шумом пробираясь по топи. Но, не дойдя до негра, они остановились, так как он вдруг начал петь. Они его видели; голый, весь обмазанный грязью, он сидел на коряге и пел. Они присели на корточки немного поодаль и молча стали ждать, пока он кончит. Он что-то пел на своем языке, обратив лицо к восходящему солнцу. У него был чистый и сильный голос, напев звучал дико и печально.
— Не будем его торопить, — сказали индейцы. Они сидели на корточках и терпеливо ждали. Он умолк; тогда они подошли. Он обернулся и посмотрел на них снизу вверх сквозь свою маску из потрескавшейся грязи. Глаза у него были налиты кровью, губы запеклись, из-под них выступали широкие короткие зубы. Засохшая маска была слишком велика для его лица, как будто он сильно исхудал с тех пор, как ее на себя намазал. Левую руку он плотно прижимал к телу под грудью; от локтя книзу она тоже была густо обмазана черной грязью. Индейцы чуяли исходивший от него резкий запах. Он все смотрел на них молча и не шевелясь, пока один из индейцев не тронул его за руку.
— Пойдем, — сказал индеец. — Ты хорошо бежал. Тебе нечего стыдиться.
VI
Когда они в это ясное и запятнанное мерзостью утро приблизились к плантации, глаза у негра начали немного косить, как у лошади. Изо рва, где жарили мясо, тянуло дымком; дым стлался по земле и обволакивал гостей, которые в своих ярких, жестких и неудобных нарядах сидели на корточках во дворе и на пароходной палубе — женщины, дети, старики. Охотники разослали вестников по реке, а одного выслали вперед на плантацию, и сейчас тело Иссетибехи уже было перенесено туда, где его ждала могила; туда же отвели его пса и его лошадь; но смрад не успел выветриться, и Иссетибеха мертвый еще присутствовал в доме и возле дома, где он проводил свои дни живой. Гости тоже уже начинали переходить к могиле. Наконец, стало видно, что по склону поднимаются носилки с сидящим в них Мокетуббе и толпа его сопровождающих.
Среди них негр был самый высокий; его маленькая, круглая, вся в корках грязи голова возвышалась над всеми другими. Он дышал с трудом, как будто на него разом навалилось все напряжение этих последних шести мучительных дней; и хотя процессия двигалась медленно, грудь его тяжко вздымалась над плотно прижатой к телу левой рукой. Глаза его все время бегали то туда, то сюда, ни на чем не задерживаясь, как будто он ничего не видел, как будто он не успевал увидеть то, на что смотрел. Он слегка разевал рот, обнажая крупные белые зубы; вдруг он начал задыхаться. Гости, уже направлявшиеся к могиле, завидев процессию, остановились; некоторые держали в руках пуски мяса. Они стояли и ждали, а глаза негра, его дикий, напряженный взгляд безостановочно перебегал по их лицам.
— Может быть, ты хочешь сперва поесть? — спросил Три Корзины. Ему пришлось повторить это дважды.
— Да, — сказал негр. — Да, да. Я хочу сперва поесть.
Теперь толпа начала тесниться обратно к середине; до самых задних рядов долетало перешептывание: «Он сперва еще будет есть».
Они подошли к пароходу. «Садись», — сказал Три Корзины. Негр сел на край палубы. Он все еще задыхался, грудь его тяжко вздымалась, глаза, сверкая белками, непрерывно бегали то туда, то сюда. Казалось, его неспособность видеть происходит от внутренних причин, от безнадежности и отчаяния, а не от слепоты. Ему принесли еду, и все молча смотрели, как он пытается есть. Оп положил кусок в рот и стал жевать, но наполовину пережеванная масса выползала обратно из уголков рта и скатывалась по подбородку ему на грудь, и немного погодя он перестал жевать. Так он сидел, голый, весь измазанный засохшей грязью, с миской на коленях, разинув рот, набитый пережеванной пищей, кося по сторонам широко открытыми глазами, дыша судорожными, короткими вздохами. Индейцы смотрели на него, спокойные, неумолимые, и терпеливо ждали.
— Пойдем, — сказал наконец Три Корзины.
— Я хочу пить, — сказал негр. — Воды. Да, да. Я хочу воды.
Колодец был пониже на склоне, ведущем к поселку рабов. Всюду по склону пятнами лежали короткие тени — был уже полдень, тот мирный час, когда Иссетибеха подремывал в кресле в ожидании обеда и долгого послеобеденного сна и негр, его личный слуга, бывал свободен. Он любил в этот час посидеть на пороге кухни, болтая с женщинами, стряпавшими обед. Временами он поглядывал вниз, на улочку негритянского поселка, и все там было так тихо и мирно, женщины переговаривались через дорогу, из дверей тянуло дымком, в пыли возились дети, похожие на кукол из черного дерева.
— Идем, — сказал Три Корзины.
Негр шел в толпе, на голову выше остальных. Гости неторопливо двигались туда, где их ждал Иссетибеха, и его пес, и его кобыла. Негр шел, и его голова с бегающими без устали глазами возвышалась над толпой, и грудь его тяжело дышала.
— Ну, — сказал Три Корзины. — Ты хотел воды.
— Да, — сказал негр. — Да. — Он оглянулся на дом, потом поглядел вниз на поселок, где сегодня в очагах не горел огонь, из дверей не выглядывали женские лица и дети не играли в пыли. Он тяжело дышал.
— Она ужалила меня вот сюда, — сказал он. — Хватила зубами прямо в руку: раз, и еще раз, и еще — три раза. Я сказал: «Здравствуй, бабушка!»
— Ну же, — сказал Три Корзины. Негр все еще шагал, не сходя с места, высоко поднимая колени, высоко откидывая голову, как будто работал на топчаке. И глаза его отсвечивали диким, напряженным блеском, как глаза лошади.
— Ты же хотел воды, — сказал Три Корзины. — Вот вода.
У колодца была прицеплена выдолбленная тыква. Ее наполнили до краев и подали негру. Все стояли и смотрели, как он пытается пить. Он поднес тыкву ко рту и стал медленно ее наклонять, прижимая к своему обмазанному сухой