Выпили мы на следующий вечер лишь бутылку шампанского, и я сразу же приступил к делу. Черт побери, за что отдал такие огромные по тем временам деньги? Лицо в поту, руки ослабли, никакого эффекта! «Пошли ко мне,— шепчет она.— Мы, аспиранты, любим это дело!» Плюнул я на все и пошел за ней. У горничной глаза на лоб, и сразу же в номер телефонный звонок за звонком. И вдруг я ощутил свободу и радость, словно из тюрьмы вышел, укол взыграл во мне так, что ни телефонные звонки, ни стуки в дверь не мешали… Стою я в черных, до колен трусах, производства орехово–зуевской фабрики[45], о заграничных трусах тогда и не слыхивали, а Нинон смотрит на них в диком удивлении — ни у Диора, ни у Кардена таких не видела!
Карпыч пожурил меня за дезертирство в другое помещение, но уверил, что кое–какие материальчики уже в первый раз получились, ах, если бы не стул! не проклятый стул! «Молодец, Женя, неплохо стартовал. Теперь нужно довести ее до кондиции, чтобы она наплевала и на карьеру, и на дом, и на свой Париж». Карпыч не был лишен романтики и, когда напивался, читал строчки одного нашего поэта… помните? о ржавых листьях… «Мы ржавые листья на ржавых дубах! потопчут ли нас трубачи боевые, склонятся ль над нами созвездья живые, мы ржавых дубов облетевший уют!» — Сам считал себя таким листочком, понимал кое–что…
И тут я сломался и отказался дальше работать, лопнула какая–то пружина, горечь и отвращение охватили меня. Не могу, говорю, ничего у меня не выйдет! Если вначале все это дело казалось мне чуть ли не подвигом, то теперь я смотрел на себя, как на гнусного паучка, плетущего сети вокруг случайно залетевшей прекрасной стрекозы да еще прикрывающего всю эту мразь патриотическими идейками вместе с дебилом и вором Карпычем. До сих пор, когда вспоминаю «Убери стул!», омерзение поднимается в душе… «Убери стул!» — словно приказ рабу, но ведь даже не всякого раба в Древнем Риме заставляли проделывать такие штуки. Этот случай словно взломал меня изнутри, оголил мою душу и, как ни парадоксально, привнес в меня чувство порядочности, давно заглушённое абстрактными лозунгами о пользе делу.
И понял я, что никогда не смогу заниматься шпионажем, не смогу затягивать невинного в западню, не смогу выполнять работу, построенную на лжи. Ведь разведка — сплошная ложь! Грязнейшая грязь! Чем отличается добыча секретной информации от простого воровства, от постыдной уголовщины? А подкуп? Разве это не взяточничество, осуждаемое нашими законами? А дезинформация? Разве это не клевета? Все безнравственно, все воняет жульничеством и преступлением! Я тогда еще верил в моральный кодекс и великое будущее нового общества… Но какое отношение все это имеет к шпионажу? Как можно утверждать великие принципы, а за спиной обделывать грязные делишки? Все мы словно тупые, ослепшие кони, тянущие несчастный воз в далекую пучину, расцвеченную, как елка, веселыми огоньками и звездочками… Не зря отец советовал мне поступить в архитектурный, чувствовал грехи свои и не хотел, чтобы я пошел по его стезе… Жаль мне его, но в вину ему ничего не ставлю. Что есть ослепшие рабы, которым заморочили голову? Человек слаб и в тоталитарном режиме ведет себя ненормально, живет по бесовским законам, даже не подозревая об этом. Что можно ожидать от недавнего крестьянина, с трудом окончившего рабфак? Не любил он свою работу, а когда вышел на пенсию, возненавидел свое прошлое… Любил он землю и балалайку, а у него все это отняли и превратили в карателя! Жалеть его надо, жалеть!
А моя прекрасная француженка вдруг взяла и уехала, тем самым разрешив мой конфликт с Карпычем. Я твердо решил отказаться от своих шпионских затей и заняться художественным переводом, кое–какой талантик у меня был…
Но Карпыч, видно, разрекламировал меня, и стали меня таскать из одного кабинета в другой, вели любезные и высокопарные разговоры, предлагали золотые горы и блестящую карьеру. Прикинуться бы мне тогда шизофреником или ляпнуть что–нибудь незрелое. В общем, уговорили меня. Слаб человек и грешен, и, если не признаете эту простую библейскую истину, залетите в такие дебри, в такие утопии… Страшно сказать! Несло меня по течению, и не было ни сил, ни воли сопротивляться увещеваниям. А дальше все просто: спецподготовка, изучение языка… потом женили, не в буквальном смысле, конечно. Мягко это сделали, тактично. Все спрашивал кадровик любезно: «Ты еще не женился?» А ведь это уже внутренняя установка, и помимо своих желаний, начинаешь подбирать жену, да чтобы с хорошей биографией. Делаешь это в духе свободы, уже осознанной как необходимость, и вот уже влетел в тихую пристань, бросил якорь. Самое Интересное, что все это похоже на гипноз: начинает казаться, что действительно любишь и нет иного выбора. Поразительно, правда, Алекс? Впрочем, женился я счастливо, родилась у нас дочь, затем еще две, а через несколько лет я уже проходил обкатку в Бразилии… Собственно, все остальное уже не интересно, главное — это «Убери стул!». Хотите сигару?
Мы задымили, как два разгоряченных паровоза. Юджин заметно опьянел, даже его крючковатый нос прорезали ранее незаметные склеротические жилки. Хватит исповедей, друг мой, со мной и почище бывало. Подумаешь, «Убери стул!». А ты что? В белых перчатках хотел работать? Подумаешь, не хотел лгать! А может ли человек не лгать? Кто из нас не лгал в семье? Кто не обманывал друзей? Кто не изменял? И разве не обожает большинство людей сплетни? Не вали все грехи людские на разведку, друг Фауст, вали на все человечество: не изобретали бы интеллектуалы ядерного оружия — нечего нам с тобой было бы и разведывать! Разве не благодаря подвигам ученых превратилась земля в пороховой погреб? Разве конфронтация не есть результат столкновения двух идеологий? А разве мы, разведчики, придумали все эти теории, из–за которых уничтожили целые поколения? А кто преподавал в школах науку классовой ненависти? Разве не интеллигенты? Кто с гордым видом изощрялся в красноречии на страницах прессы? Нет, леди и джентльмены, разведчик подобен святому: он распял свою совесть ради своего народа и врет ради него, и дорогу себе в ад прокладывает ради Отечества! А как еще можно бороться с врагами родины? И тебе, Фауст, лучше заткнуться и не носиться со своей сомнительной совестью как с писаной торбой: поступил ты как обыкновенный подонок, предал страну, которая тебя выкормила и удостоила чести — да, да, чести! — вручив в руки твои щит и меч, дабы ты охранял ее землю от врага. А ты взял и остался, и черт тебя знает почему; и я, вместо того чтобы целовать Кэти в Лондоне, пью твой мерзкий виски и танцую с твоей очкастой бабой! Хватит дымить сигарой, Мефистофель, раскрывай рот!
Но рот раскрыл я.
— Очень интересно вас слушать, Юджин, и спасибо за искренность. Что я могу вам сказать? Я ведь и сам испытывал подобное… и не случайно сжег мосты. Нет смысла рыдать над свернувшимся молоком. Я смотрю на вещи просто: только Запад может помочь нашей стране и нет иного пути. Или — или. Пусть кто–то считает нас предателями, когда–нибудь они поймут, что заблуждались… и что истинные сыновья Отечества — это мы. Да! Мы, перебежчики,— истинные спасители своего народа!
Мои слова своей банальностью напоминали передовицы «Дейли телеграф», которые писал мой приятель Терри Браун, высокий хлыщ со стеком, водивший меня иногда в клубы Пэлл–Мэлла. В его политическом салоне я питался крохами вполне приличной информации и пил лучший в Лондоне «драй мартини», который вместе с неистребимым занудством Терри подтолкнул меня на отчаянный флирт с его норвежской женой, окончившийся в моей «газели» в пятидесяти ярдах от семейного очага.
— И все же я не понимаю, зачем дался вам Запад,— продолжал я.— Зачем вы рванули? Какой в этом смысл, если вы не работали и не хотите работать на западную разведку? Ну, не лежала ваша душа к нашей службе, попросились бы в запас, придумали бы болезнь, попали бы пару раз в милицию по пьянке, и вас бы вычистили, и еще пенсию бы дали!
— Думаете, меня бы так просто отпустили? — удивился Юджин.
— А почему бы и нет? Я знал одного парня, его увольнять не хотели, посидел он однажды в ресторане, а после освежился в пруду рядом — жарко было. Собрался народ, там купаться запрещено. Скандал в благородном семействе… милиция. И конец карьере!
— Я думал об этом. Но у меня было особое положение. Меня не отпустили бы так просто. Даже если бы я прошел по центральной улице в голом виде, меня не выгнали бы, нет! И я боялся, честно скажу, боялся! — Он даже пальцы растопырил от возбуждения.
Вторая бутылка закончилась, Бригитта ушла в другую комнату, а он снова начал обсасывать «Убери стул!» и болтать о Карпыче — в печенках у меня была уже вся эта история! Ах, аморально, ах, перевернуло всю душу! Будто Алекс не колол себе в задницу допинг! Не бежать же к профессору! Своею рукою колол, и продолжалось это не несколько дней под зеркалами комфортабельного отеля, а целый страшный год, и не присматривал в отличие от этого чистоплюя, как выглядит объект (главное, что она служила программисткой на военной фирме), не присматривался и колол себе, и не к чему было присматриваться: баба была толстая и мерзкая, вечно мокрая, и воняло от нее тухлой рыбой, поджаренной на средстве от клопов, жил у нее на квартире благородный Алекс целый год, целовал этот холодильник и Бога молил, чтобы пришибло ее кирпичом с крыши или врезался бы именно в нее пикирующий истребитель НАТО.