Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И мы, — писал Добролюбов, — не понимаем, как мог Штольц в своей деятельности успокоиться от всех стремлений и потребностей <…>, как мог он <…> успокоиться на своем одиноком, отдельном, исключительном счастье…»[118]. Упрек этот противоречит тексту романа уже потому, что создавший Штольца Гончаров совершенно иначе, чем крестьянский революционер Добролюбов, понимает связь между личной и общественной жизнью, а следовательно, и социальную значимость человека. «Суров ты был, ты в молодые годы / Умел рассудку страсти подчинять. / Учил ты жить для славы, для свободы, / Но более учил ты умирать», — таков общественный облик Добролюбова в посвященном его памяти стихотворении Н. Некрасова. Это облик аскета («Сознательно мирские наслажденья / Ты отвергал, ты чистоту хранил, / Ты жажде сердца не дал утоленья; / Как женщину, ты родину любил…»), натуры жертвенной, отказывающейся от личного счастья ради счастья народа, общества, страны. Но тем самым личности, в глазах гуманиста Гончарова, не полнокровной и гармоничной, а, как всякий аскет, односторонней. Ибо подлинная истина («норма») человека — в обретенном единстве потребностей своих и чужих, личных и общих или «счастья» и «долга», согласно аналогичной трактовке той же проблемы И. С. Тургеневым. Стремление к такому единству как раз и движет гончаровскими Штольцем и Ольгой Ильинской. Самый их гармонический семейный союз не обособлен, в глазах писателя, от заботы о «социальной гармонии» (Ф. Достоевский), так как являет собой этой гармонии миниатюру и модель. К тому же Штольц, как и Ольга, вовсе не равнодушен на страницах романа к несчастью ближнего. Это он не оставляет своей заботой друга Илью, спасая его от ограбления и шантажа, приглашая жить вблизи от них с Ольгой; он же берет на себя воспитание его сына Андрея; он же, встретив нищенствующего Захара, зовет его жить в свой петербургский дом и ехать в деревню (с. 382). Наконец, совсем не исключено, что образом Штольца, как говорилось ранее, вдохновлялись будущие реальные русские предприниматели, патриоты и гуманисты, типа П. Третьякова или барона Штиглица.
Критики и исследователи, не приемлющие Штольца в качестве положительного героя, обычно ссылаются на отзыв самого романиста в его автокритической статье «Лучше поздно, чем никогда»: «Он (образ Штольца. — В.Н.) слаб, бледен — из него слишком голо выглядывает идея» (8, с. 115). Но Гончаров говорит не о смысле данного героя и его роли в произведении, а о своей неудовлетворенности его художественным воплощением. Однако в этом отношении Штольц разделяет судьбу и тургеневского «постепеновца» Василия Соломина из романа «Новь» (1876), и некрасовского Григория Добросклонова из «Кому на Руси жить хорошо», и даже «особенного человека» Рахметова из «Что делать?» Чернышевского — «ригориста» (т. е. человека особо строгих моральных правил) и… опять-таки аскета, ведущего «самый суровый образ жизни» и не позволяющего себе — в виду своего долга перед «общим делом» (т. е. подготовкой крестьянской революции) — любить и быть любимым прекрасной женщиной[119]. Как по этому поводу верно заметил недовольный Штольцем А. Милюков, Гончарову в свой черед не удалось с должной убедительностью «создать вечно неудающийся нам положительный тип»[120].
В целом «образ жизни» Штольца — воплощения «энергии, знания, труда вообще всяческой силы» (8, с. 115) — проникнут идеей творческого отношения к действительности, превращающей и практическую деятельность этого человека в позитивный противовес одновременно и жизни-суете и жизни как безраздельному покою. Если жизненный путь Обломова, свершенный им в романе, графически выражается замкнутым кругом (от беспокойного лежания на Гороховой улице к полному покою в доме Пшеницыной), то шествие по жизни Штольца и Ольги есть по преимуществу движение вперед и вперед, в том числе (об этом — в следующем разделе) и «за житейские грани».
3. «Претрудная школа жизни», или Типология любви, семьи и дома
Не просто составной, но в значительной степени автономной частью в «образы жизни» гончаровских героев (всех трех романов писателя) входит их любовь или по крайней мере те или иные представления о ней, браке-семье и семейном доме. Из всех женских персонажей «Обломова» они отсутствуют лишь у кухарки, позднее птичницы Акулины, а в числе мужских — только у «циника» Тарантьева и отпетого мошенника Исая Затертого, потому что даже главарь этой троицы Иван Мухояров в конце произведения обзаведется женой (предоставившей «себе право вставать поздно, пить три раза кофе, переменять три раза платье в день и наблюдать <…>, чтоб ее юбки были накрахмалены как можно крепче». — С. 377) и детьми, о чем, впрочем, сказано всего в двух строках.
Что касается персонажей прочих, то их любовные истории или понятия о любви, не ограничиваясь сюжетообразующими и характеристическими функциями, реализуют в романе целый ряд образов-типов этого чувства, в свою очередь на фоне его авторской «нормы». Огромное внимание Гончарова-художника к «процессу разнообразного проявления страсти, т. е. любви» (6, с. 453) определено уверенностью в ее главенствующем положении среди жизненных ценностей и задач человека. Автор знаменитой «трилогии» считает любовь основополагающим началом бытия, при этом не только индивидуально-личного, но и семейно-общественного, наконец, природно-космического. Вот несколько прямых высказываний писателя на этот счет. «Вообще, — констатировал он в статье „Намерения, задачи и идеи романа „Обрыв““, — меня всюду поражал процесс <…> любви, который, чтобы ни говорили, имеет громадное влияние на судьбу — и людей и людских дел» (6, с. 453). На попытки Чернышевского и Салтыкова-Щедрина сузить или социально детерминировать любовную тему в литературе Гончаров отвечал: «Правду сказать, я не понимаю этой тенденции „новых людей“ лишить роман и вообще всякое художественное произведение чувства любви и заменить его другими чувствами, когда и в самой жизни это чувство занимает так много места, что служит то мотивом, то содержанием, то целью почти всякого стремления, всякой деятельности…» (8, с. 428. Курсив мой. — В.Н.).«…Вы правы, — пишет он в середине 60-х годов С. А. Никитенко, — подозревая меня… в вере во всеобщую, всеобъемлющую любовь и в то, что только эта сила может двигать миром, управлять волей людской и направлять ее к деятельности и прочее. Может быть, я сознательно и бессознательно, а стремился к этому огню, которым греется вся природа…» (8, с. 314. Курсив мой. — В.Н.).
Последнее положение писателя — своего рода прозаический перевод знаменитой формулы любви, завершающей Божественную комедию Данте Алигьери: «Любовь — та сила, / Что движет солнце и другие светила» (перевод А. А. Илюшина). И это, конечно, не случайно. В гончаровской философии любви, фазисы которой суть «фазисы жизни» (с. 186), оригинально преломились в итоговом синтетическом качестве Соломоновская (ветхозаветная) «Песнь песней», учение Платона об идеальной («чистой») небесной первооснове-«половине» человека, тезис И.-В. Гёте о мировом начале «Вечно женственного» («das Ewig Weibliche»), мысль Д. Г. Байрона «В молитве мы восходим к небесам, / В любви же небо сходит к нам», идея немецких романтиков XIX века о любви как «космической силе, объединяющей в одно целое человека и природу, земное и небесное, конечное и бесконечное…»[121]. Все это оплодотворилось христианско-евангельской концепцией любви каритативной (от лат. caritas — «забота», «сострадание»), т. е. на началах участия-спасения и долга к ближнему.
В «Обломове» истиной любви (с. 349), а с нею и семьи и семейного дома станут обладать, но не сразу, а по мере прохождения ее «претрудной школы» (с. 187), только Ольга Ильинская и Андрей Штольц. В уста последнего романист вложит и общее для всех троих «убеждение, что любовь с силою Архимедова рычага движет миром; что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении» (с. 348). Как на фоне этого разумения «отношения обоих полов между собою» (6, с. 455) выглядит любовь прочих персонажей романа?
Знали ли ее обитатели идиллической Обломовки? Всего одной фразой отвечает на этот вопрос романист: «Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; <…> боялись, как огня, увлечения страстей…» (с. 96). Сказанное не означает, что молодые мужчины и женщины «чудного края» вообще не ведали естественного для людей влечения друг к другу в силу основного человеческого инстинкта. Однако не пробудившееся в них духовное начало и в этом влечении заменялось биологическим, а индивидуальная его неповторимость — общеродовой потребностью. Обломовцы, разумеется, женились и выходили замуж но, говоря строго, не из-за любви, а по природному зову продолжения рода и, конечно, при одобрении их выбора родителями и близкими.