— Спасибо. Лучше при случае помогите маме, пока я устроюсь.
— Маме — это само собой. А ты, хлопче, того… от нашей рабочей копейки не отворачивайся. Пусть невелика она, — ведь мы деньгу не лопатами загребаем, — но зато от щирого сердца. В общем, не перечь дядьке, который намыкался по белу свету: был я саночником и коногоном на шахте, бывал сыном кулака под чужими личинами, кем и где я только не был, и знаю почем фунт лиха. А насчет жинки я пошутил: эти деньги — от нас обоих.
— Хорошо, давай так, — сказал я. — Держи эти деньги у себя до моего востребования. Если понадобятся, то я сам дам знак…
Через окно вагона я жадно всматривался в пробегавшие мимо жиденькие полоски снегозащитных лесопосадок вдоль железной дороги, а за ними необозримые поля благодатного края, что раскинулся между Доном и Днепром. И вдруг почувствовал себя малюсеньким ростком, который словно бы выдернули из этой дорогой ему земли и увозят от нее неизвестно куда и неизвестно зачем. Примутся ли на новой земле его еще совсем слабые, изрядно подорванные корешки? А если примутся — что получится потом? Вымахает ли он, как тот за окном красавец подсолнух с комелистым стеблем и могучим кружалом с маслянистыми семечками, или, может быть, станет таким же перекати-полем, какое только что промелькнуло за окном?
Много раз я проезжал по этим местам в Луганск и обратно, но сейчас по-особому, как никогда, разглядывал все, что проплывало за окном вагона. И думал, что куда бы ни закатила меня судьба, в моей памяти всегда будет храниться именно вот эта стернистая нива, подстриженная под пшеничный ежик, и зеленеющие на ней мягкие кустистые побеги молодого курая, и эти жирные полосы перепаханного чернозема, вобравшие в себя летнее тепло, жаждущие принять в свое лоно янтарно-ме-довое золото пшеничных зерен. Неодолимой силой будет притягивать меня земля, на которой сделал я первые неуверенные шаги, поддерживаемый рукой матери или ухватившись за ее подол, а потом бегал босиком по умытой дождем мягкой луговой траве, — земля первых в моей жизни радостей и горестей, надежд и разочарований.
Мне подумалось, что машинист, который ведет сейчас поезд, может быть, так же, как и я, смотрит в окно паровозной будки, но по привычке словно бы ничего особенного и не замечает. Потому что он вернется обратно и много раз будет снова проезжать здесь и увидит, как будет перепахана эта стерня, как потом на месте пахоты зазеленеет сочный, мягкий ковер озими, как неугомонные ветры погонят по степи уже не перекати-поле, а снежную поземку. И увидит он, как весною вновь пробудятся пашни, чтобы сторицей воздать земледельцу за его труд, и зашелестят пшеничные волны, лениво покачивая по степному ветру тяжелыми, налитыми колосьями. Машинист видит жизнь этого края, я же пытаюсь запечатлеть в памяти только один случайный ее миг и увезти его с собой как талисман родной земли.
А вот и полустанок, который называется так же, как та речка, в которой я, ныряя до дна, искал боевые доспехи русских витязей, заплативших в неравном бою с ордынским войском своими жизнями и кровью за родную землю и за распри на ней.
И сейчас, когда поезд снова набрал скорость, перед моим мысленным взором проплывали нетронутые ковыльные степи, по которым мчались русские и ордынские всадники, запорожцы и турки, петровские орлы и суворовские чудо-богатыри, и виделись мне мирные пахари, поднимавшие вековую целину Запорожского края, избавленного от разбойных набегов. Затем снова показалась стерня, а на ней конармейские и махновские эскадроны и тачанки, гоняющиеся то за Врангелем, то друг за другом. В стуке вагонных колес словно бы доносились из небытия и лязг мечей и щитов, и ржание и топот боевых коней, и звон сабель, и стрекотание пулеметов, и гудение того самого первого в Бельманке трактора, на котором мой отец был первым трактористом. Сойти бы мне на этом полустанке и никуда дальше не ехать, а припасть бы к этой бесконечно дорогой земле и вобрать из нее хотя бы малую крупицу той исполинской силы, которую отдали ей павшие воины, и той силы, которую вложили в нее своим трудом и потом поколения российских землепашцев.
Прощаясь с отчим краем, мог ли я предположить, что всего лишь через три года на том самом степном бугре, по склону которого словно бы жмутся к журчащей на перекатах Берде хаты с зелеными садочками, на бугре, где мальчишкой увидел первый мчавшийся в Бельманку трактор, злобно заревут танки с черно-желтыми крестами, окружая штаб 18-й армии, который будет находиться в моей Бельманке, и погибнет в окружении во главе со своим командующим генералом Смирновым? Мог ли предположить, что при прорыве из окружения много пушек из противотанковой бригады полковника Неделина застрянет в вязкой болотистой пойме невзрачной степной речушки, где я мальчишкой бегал за дикими утятами и пускал камышовые кораблики? Не скоро было суждено мне снова увидеть родные края, и не мог я знать, что к тому времени много братских могил появится на дорогой мне земле дедов и отцов, на земле моего детства и юности.
Детство. Юность. Сейчас я как бы прощался с ними, хотя так и не узнал их беспечной прелести. Они были полны рано свалившимися недетскими тревогами и заботами тех нелегких годов, когда ломались судьбы и жизни многих десятков миллионов сельского люду, когда непостижимая злая сила одних выкуривала из сел в города на великие стройки, других гнала на те же стройки под конвоем, третьих загоняла в голодоморные колхозы, четвертых — просто расстреливала. И многие, обреченные на мучительную смерть от голода и изнурительного труда, могли завидовать расстрелянным. Великий народ был будто поголовно кем-то перенумерован, и эти номера где-то разыгрывались на гигантской рулетке: кого куда. Отдельно взятый человек тогда сравнивался с винтиком, но на самом деле он был легко сдуваемой пылинкой, которую в любой момент может втянуть в себя чудовищный смерч, именуемый НКВД. И главной моей заботой юных лет было — забиться в щель, из которой меня бы не выдуло в этот смерч.
Вся эта жуткая лотерея разыгрывалась на моих глазах, и ее «работу» мне довелось наблюдать на судьбах людей нашего села и рабочего поселка.
Вспоминая отца и этих людей, я думал о том, что всегда буду хранить священную память о тех поколениях, которые в годы моих детства и юности возводили заводы, голодали, надрывались в работе, ютились в холостяцких и семейных бараках, в наспех, словно бы между делом слепленных халупах рабочих поселков. Я вспоминал мариупольских портовых грузчиков, которые, подтянув пояса на голодных животах, разгружали иностранные пароходы, привозившие станки для строящихся заводов, и загружали эти пароходы отборной украинской пшеницей. А в это время те, кто ее вырастил, умирали от голода, как и зэки-землекопы «Азовстали», которые прямо в котлованах падали и больше не поднимались.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});